Подержался рукой за сердце, погладил, успокаивая, как воробья. Сколько светлых голов положили на плаху люди, ратуя против рабства! «Действия насильственные и оскорбительные переносятся охотно и добровольно» — тьфу!
Часам к двенадцати явился вахтер, уже другой, с ним дежурный офицер и уже не гусар, а другого армейского полка. Что они здесь, набираются опыту?
В экспедиции его встретил Горянский в том же фраке, с тем же Станиславом на шее, хотя за вчерашние старания могли ему дать уже и Владимира. Встретил он Михайлова холодно, будто Михайлов ему лгал вчера, а сам он говорил одну лишь святую правду, например о, женских арестах.
Горянский выложил на стол рукописные прокламации «Барским крестьянам от их доброжелателей поклон» и «Русским солдатам от их доброжелателей поклон». Придерживая бумагу уже обеими руками, сказал:
— Костомаров показывает, что он взял эти рукописи в квартире студентов Петровского и Сороки.
Казалось бы, какое дело Михайлову до того, где взяты рукописи? Но он был взвинчен и бессонной ночью, и «Русской беседой» и сейчас готов был с кулаками ринуться на Горянского, если тот позволит себе новую пакость, какой-нибудь вымогательский намек. А он позволил-таки ведь опять ложь: «Костомаров показывает».
— Да ничего подобного! — воскликнул Михайлов с вызовом. — Не мог он взять обе рукописи у Сороки!
— Как же они у него оказались? Они забраны во время его ареста в Москве. И Костомаров сам признает.
По Горянскому выходит, что Костомаров лишь при Михайлове молчит, а без него только и занят изложением распреярких подробностей, признается то в том, то в этом. Шито белыми нитками, господа.
— Почему мы не должны верить ему? — продолжал Горяиский. — И почему должны верить вам?
— А вам?! — вскричал Михайлов. — Почему я должен верить вам?! «Арестованы женщины», — передразнил он. — Руки коротки, господин Горянский. Общество не позволит! — Ему хотелось фигу скрутить Горянскому, даже две, да еще и поплясать перед ним, жаль, что литератор и дворянин, в путах весь. — «К солдатам» Костомаров получил от меня лично!
Горянский смотрел на Михайлова с некоторой опаской, будто не узнавал его.
— По нашему убеждению, напротив, прокламация «К крестьянам» писана вашей рукой. А «К солдатам» писана кем-то другим. От кого она вами получена?
— А вот этого я вам не скажу, хоть на пятаки меня режьте!
— Вы сегодня возбуждены, господин Михайлов, разговор в таком духе продолжаться не может. — Горянский убрал со стола обе рукописи.
— Вам должно быть известно, и лучше, чем мне, известно, что по Петербургу ходит множество всяких рукописей, воззваний, бесцензурных стихов и прочего, — пояснил Михайлов, несколько остывая. — Одна из рукописей случайно попала ко мне, и я ее передал Костомарову.
— Хорошо, господин Михайлов. Стоило ли вам вчера запираться? — пожурил Горянский. — А сейчас вам пора обедать.
Михайлов побрел к себе, еле передвигая ноги. Вот и опять признался… Ну что ты будешь делать, как будто бес какой толкал его, опять за язык тянул. Думает одно, собирается, намеревается, а говорит другое. Ведь Костомаров явно его спасал, хотя и сваливал на других. Но зачем же Михайлову сваливать на студента Сороку, если он тут действительно сбоку припека? Незачем, и потому «хорошо, господин Михайлов, стоило ли вам вчера запираться?..».
Помимо воли его идет процесс, как стихия некая.
Другой солдат принес те же судки на ремне и в той же манере, наклоняя их, показал Михайлову содержимое. И опять похлебка трактирная, огурец в говяжьем сале и пирожное. И опять ложка серебряная, без ножа и без вилки. Через силу, заставляя себя, он хлебнул две-три ложки, и тут в нумер вошел Горянский.
— Я к вам неофициально, господин Михайлов, позволите? — Горянский взял стул и поставил его спинкой к снаряду, отгородился. — Не жалуетесь?
Михайлов фыркнул насмешливо. Как у брадобрея в цирюльне: «Не бесшжоиг-с?»
— Кормят вас, я полагаю, сносно. Пирожное, смотрите, прибор серебряный.
Михайлов промолчал. Ложка — по-ихнему прибор.
— Вот тут я вижу у вас «Русская беседа». — Горянский потянулся к журналам.
Михайлов опять фыркнул.
— Ее закрыли давно, «Беседу». А почему вы «Современника» здесь не держите?
— Да кто его знает, — беспечно отозвался Горянский, листая журнал. — Может быть, еще и подержим… здесь. — Он посмотрел на Михайлова и улыбнулся не зло и не хитро, а как неожиданно всплывшему каламбуру — к слову пришлось.
Непонятен Горянский Михайлову. Вроде бы и не злобен по натуре и не жесток. Не глуп, а оттого и хитер, аккуратно исполняет дело, которому служит. Но дело подлое, а коли так, то и сам он подл и потому текуч, прыгуч, непоследователен. И тем успешнее исполняет свою роль в спектакле Третьего отделения.
Но какую роль должен взять на себя Михайлов? И чей замысел ему суждено исполнить? Не самой ли природой уготована ему эта роль? А природа открыта, добра и вольнолюбива…
— Я давно вас знаю, — продолжал Горянский, листая уже «Библиотеку для чтения» будто из деликатности, чтобы не дразнить Михайлова «Беседой». — Что, впрочем, не удивительно, вся читающая Россия вас знает. Я намеревался повидаться с вами, поговорить.
Вон как. Не было времени зайти в «Современник», посидеть с его сотрудником, покурить, обменяться мнением. А теперь вот появилась такая возможность, почему бы ею не воспользоваться, что тут зазорного? Не держат они здесь журнала, зато вот держат сотрудника, Михайлов, ты недогадлив.
— Я ведь тоже пишу стихи, — сказал Горянский неловко. — Только они мало, кому, в сущности, никому не известны.
— Материалу у вас достаточно. — Михайлов отчеркнул: — Поэтического.
— Вы имеете в виду мою службу, — с укоризной сказал Горянский. — Так она не влияет на литературные занятия, уверяю вас. Николай Васильевич Гоголь служил в Третьем отделении и стал великим писателем.
— Значит, все-таки великим? А в пятьдесят втором году, когда Тургенев назвал Гоголя великим в газете, вы его посадили на съезжую, а затем сослали. За одно только слово — «великий». А сейчас вы произносите его без оглядки. — Михайлов кивнул на стекло с коленкором: — Не мы ли вам помогли усвоить истину? — Горянский молчал, листая журнал. — А Гоголь, между тем, у вас не служил, это навет.
Горянский только усмехнулся.
— Нам виднее, господин Михайлов.
О службе Гоголя в Третьем отделении писал Булгарин в своей «Северной пчеле». Однажды будто бы журналист, то бишь сам Фаддей, сидел за литературной работою, как вдруг зазвенел в передней колокольчик и в комнату вошел молодой человек, белокурый, низкого росту, расшаркался и подал хозяину стихи, в которых сей журналист сравнивался с Вальтером Скоттом, Адиссоном и другими знаменитостями. Журналист поблагодарил и спросил, чем он может служить молодому человеку. Тот рассказал, что недавно прибыл в столицу, места найти не может, а положение его тяжелое. Журналист обещал похлопотать и в тот же день пошел к Максиму Яковлевичу Фон-Фоку, управляющему Третьим отделением. У журналиста конечно же была возможность устроить посетителя на место поприличнее, однако же он сразу пошел в Третье отделение, что ему ближе, сподручнее. О Фон-Фоке он писал в таком роде: «Все знали и ценили его добрую, благородную и нежную душу», называл его всеми титулами и по имени-отчеству, а Гоголю не проставил даже инициалов. Выхлопотал, одним словом, у нежного и благородного место для этого самого Гоголя-Моголя, а далее осудил его, неблагодарного: молодой-де канцелярист являлся на службу только за получением жалованья, а потом и совсем исчез неизвестно куда. Подтверждением фельетону служат якобы хранимые Булгариным те самые стихи и два письма Гоголя.
Литераторов возмутила очередная выходка «Северной пчелы», да что с нее взять — Видок Фиглярин ее издатель. Однако мнения разошлись, ведь не великим писателем приехал Гоголь, а безвестным юношей из провинции, да без гроша в кармане, а таких Петербург в два счета задавит, к черту на рога пойдешь, лишь бы с голоду не пропасть. Некрасов в молодости за копейки писал мужикам прошения на Сытном рынке, посреди зимы в соломенной шляпе ходил. Так что Гоголь безгрешен, и если туда пошел, так по крайней нужде, доверяясь монстру по неведению, зато поумнел быстро.
— Если он и служил, так зла никому не сделал, — сказал Михайлов.
— Помилуйте, господин Михайлов, делать зло вовсе и не входит и никогда не входило в задачу Третьего отделения, уверяю вас. Когда оно было создано и когда Бенкендорф явился к государю императору спросить, каковы наши цели и полномочия, Николай Павлович подал ему платок и сказал: «Если вы утрете хоть одну слезу, ваша задача будет исполнена».
Михайлов опять фыркнул, злорадно хихикнул. «Да что это я сегодня, как сивый мерин!» — укорил он себя. Не было у него такой манеры прежде. Так ведь и гадостей таких уши его прежде не слышали.
— Между прочим, когда я принес господину Некрасову свои стихи, я посчитал долгом предупредить его о месте моей службы.
— Но стихи были отвергнуты по другой причине?
Горянского задело — по причине бездарности?
— Поберегите шпильки для дам, господин Михайлов, Если бы мы поменялись с вами местами, я бы сохранил больше такта.
— Больше такта можно сохранить и на любом месте. А такие шпильки между литераторами в большом ходу. — Тут же и польстил ему: «между литераторами».
— Я почти не бываю в ваших кругах, к сожалению, а ведь и у меня есть и мысли, и думы всякие, и боль за судьбу России, поверьте, я вполне искренен. Я зашел поговорить с вами как частное лицо, подобной темы со мной никто другой не поддержит по причине вполне понятной. Скажите мне, господин Михайлов, вы действительно верите в благотворность революции для России, как о том сказано в вашем воззвании?
Михайлов хотел возразить: «Это не мое воззвание», но самолюбие не позволило.
— Я действительно убежден, что только революция сдвинет Россию на путь прогресса. Но если бы мы с вами поменялись местами, то я был бы более прямодушен и, спрашивая о революции, не имел бы в виду выпытать, чье воззвание.