Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове — страница 29 из 66

Таким образом, все было копчено мною в первые четыре дня сентября: так именно советовал мне сделать Герцен, и так я обещал ему.

14 сентября был у меня произведен новый обыск, и меня арестовали.

Вот чистосердечное признание мое во всем, касающемся привоза и распространения листов «К молодому поколению».

Мне остается теперь объяснить побуждения, которые заставили меня так действовать.

При распространении листов «К молодому поколению» мною руководила, как я уже упоминал выше, мысль, что усиление тайного книгопечатания в России должно непременно иметь влияние на ослабление цензуры. «Таким путем, — думал я, — начиналась свобода слова везде; а эта свобода составляет теперь всеобщее желание. Та горечь, то ожесточение, которые невольно проявляются в вещах, печатаемых тайно, которые проявились в листе «К молодому поколению» (хотя, повторяю, в большей части независимо от меня), становятся уже невозможны, когда допущено свободное гласное обсуждение всех вопросов; но пока его нет, они нужны как более сильное средство». В этом убеждении я думал, что распространение листа «К молодому поколению», даже и в таком малом количестве экземпляров, приблизит хотя немного возможность говорить в печати с большею свободой, чего, как писатель, я не могу не желать пламенно.

Не скрою, что выйти из сферы моей обычной скромной деятельности заставили меня горькая боль сердца при вести о печальных случаях усмирения крестьян военного силой и опасения, что эти случаи могут долго еще повторяться в будущем. Невозможность прочного примирения враждебных партий и интересов без печатной гласности поддерживает во мне и теперь эти печальные опасения. Они тем сильнее, что в них участвует не одна моя мысль, но и самое сердце. Покойный отец мой происходил из крепостного состояния, и семейное предание глубоко запечатлело в моей памяти кровавые события, местом которых была его родина. По беспримерной несправедливости, село, где он родился, было в начале нынешнего столетия подвержено всем ужасам военного усмирения. Рассказы о них пугали меня еще в детстве. Гроза прошла недаром и над моими родными. Дед мой был тоже жертвою несправедливости: он умер, не вынеся позора от назначенного ему незаслуженного телесного наказания. Такие воспоминания не истребляются из сердца.

Я высказал все…»

Он уснул в первый раз спокойно, не просил настойки у Самохвалова, и во сне видел длинную степь и бегущих по ней гривастых коней.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Я остриглась; прощайте, мои косы русые, мне вас не жалко! Мне жалко бабушку Елизавету Тихоновну. Она почернела от огорчения. Мы все ее успокаиваем, мать говорит ей по семь раз на дню: «Да ведь она в университет пойдет, а там все одинаковые, такое сейчас молодое поколение». А бабушка вопрошает: «Зачем девице университет, лихо его ешь? Может, она еще в казарму пойдет? И шишак на стриженый свой кочан напялит?» Одно время она совсем перестала ездить к нам, — «не хочу знаться», — но потом зачастила, полагая, что в отсутствие ее творятся сплошь безобразия. А у нас и в самом деле что ни день, то новость. Теперь я в обращении с отцом и с матерью перешла на «ты», причем отец сам предложил нам такую методу. «Нынче только низы выкают да жеманятся: маменька-папенька», — сказал он, и сразу всем троим стало свободнее. Отца я зову папой или отцом, a maman мамой или просто матерью. Бабушка и слышать того не может, а отец оправдывается: «Сверху, матушка, сверху идет».

Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Я вижу ее горе истовое, неподдельное. «Зачем я дожила до такого сраму? — говорит бабушка. — Лучше бы мне умереть вовремя». Она не может никак принять стремительной новизны, а новизна всюду вокруг нас. Прежнего уже не вернуть, а нынешнего бабушке никак не понять, это ее удручает, создает у нее чувство понапрасну прожитой жизни. Одним словом, нет повести печальнее на свете, чем повесть о моей Елизавете. «Глаза бы мои не смотрели», — говорит бабушка про мою одежду. А мы все, вольнослушательницы университета, Антонида Блюммер, сестры Корсини, Глушановская и я, все как одна, ходим в камлотовых юбках, в гарибальдийках и с кожаным кушаком. И все одинаково стриженные!

Уже наступил сентябрь месяц, мы с нетерпением ждем начала занятий, а объявления все нет и нет. Зато полно всяких слухов о новых правилах для студентов — и то запретят, и энтого не позволят. Мы же прежде всего опасаемся, что девиц не пустят в университет, как в Москве.

Слухи могут подтвердиться самые нежелательные, поскольку министром народного просвещения сейчас адмирал Путятин, а попечителем учебного округа в Петербурге кавказский генерал Филипсон. Чего можно ожидать от генерала и адмирала, кроме запретов и армейских порядков? Хотелось бы спросить правительство: кого готовит университет, в конце концов? Разве мало вам всяких пажеских, кадетских корпусов, артиллерийских, горных и морских училищ?

Кроме слухов о новых правилах ходят слухи, и, к сожалению, достоверные, о новых арестах. Подтвердилось, что в Москве арестованы студенты университета, заведшие вольную типографию. Арестован также в Казани профессор Щапов за речь на панихиде по расстрелянным крестьянам, но теперь, говорят, выпущен по велению самого государя (к нему обратился с просьбой Тургенев) и будто бы пьет горькую в Петербурге, опасаясь возвращаться в Казань, где его обратно заарестуют. А теперь новый слух — будто бы арестованы Михайлов, Чернышевский и Некрасов, а Добролюбов оставлен из-за болезни. Но вчера мы были у Веии Михаэлиса, собрались одни девицы, и Блюммер, и другие, душ восемь, и вошел Михайлов, такой элегантный, модный, манишка с коротким воротником, парижский галстух, веселый такой вошел — в цветник попал! Говорит, что все враки. Россией по-прежнему правят два Александра, то есть царь и Герцен, и три Николая: Чернышевский, Добролюбов, Некрасов. А что касается Михайлова, так он, числясь в крепости, жуирует с девицами из университета (и они строят ему глазки, о чем я могу и по себе судить). Он весьма интересно рассказывал о Париже и о Прудоне, написавшем книгу «О справедливости в революции и в церкви». Прудона приговорили к трем годам тюрьмы за эту книгу, но он сбежал в Бельгию, а жаль, следовало бы ему посидеть в тюрьме только за одно то, что в семье, как и в обществе, по его мнению, мужчина относится к женщине, как три к двум. Но и Бельгия не спасла Прудона, возмущенные дамы забросали его письмами, брошюрами и даже книгами с возражениями и критикой, после чего он убедился, что в поношениях женщина отнюдь не уступит мужчине, а даже превосходит его. «Вам тоже надобно забросать славянофилов памфлетами и фельетонами, — сказал Михаил Ларионович, — чтобы они перестали кричать о недопущении девиц в университет. Если вы будете молчать, то камни возопиют». Он наш защитник и наша опора. Все мы хорошо помним его знаменитые статьи и всюду его цитируем: «Вы хотите видеть между женщинами Галилеев и Гумбольдтов, а запираете от них двери коллегий, университетов и академий… Для того чтобы снять с полки древний фолиант или навести астрономический инструмент, силы нужно гораздо меньше, чем на один круг вальса». Разве это неверно? «А одна бессонная ночь среди шаманского кружения бала едва ли не стоит целой недели усидчивого кабинетного труда». И это правда.

А занятий все нет. И слухи все тверже: будто бы каждому студенту должны выдать матрикулы. А девицам?


Сегодня мы собрались в актовом зале и произошло необычайное, историческое событие. Оказывается, с утра в шинельной, на том месте, где швейцар Савельич вывешивает списки студентов, которым пришли почтовые повестки на получение денег, появилось воззвание на белоснежной бумаге. Один из студентов старшего курса (кажется, его фамилия Неклюдов) снял его, и, когда все гурьбой вошли в актовый зал, этот студент взобрался на стол с красным сукном и золотой бахромой и начал читать. Он стоял величественно, как Байрон, и не читал, а вещал! Меня до сих пор лихорадит, и по спине мурашки. Мы слушали совершенно новые, неслыханные слова и мысли! Ничего подобного не было ни в «Колоколе», ни в «Полярной звезде», ни в рукописных тетрадках потаенной литературы. Со стола, покрытого красным сукном, звучал прямой призыв к восстанию! Все слушали затаив дыхание, глаза сверкали. Был подъем духа, был восторг. Длилось чтение долго, это целая брошюра, и просто удивительно, что за все время не заглянуло начальство в актовый зал, не знаю, что бы тут было.

Мы радуемся тому, что под носом у адмирала и генерала гуляет по белу свету обращение к нам, к молодому поколению, к надеждам России. Мы переписали тайком наиболее примечательные места воззвания, чтобы передать другим и сохранить на века! Вот строки, особенно нас касающиеся:

«Обращаемся еще раз ко всем, кому дорого счастие России, обращаемся еще раз к молодому поколению. Довольно дремать, довольно заниматься пустыми разговорами, довольно бранить правительство втихомолку или рассказывать все одни и те же рассказы об одних и тех же плутнях разных Муравьевых. Довольно корчить либералов, наступила пора действовать…

Если каждый из вас убедит только десять человек, наше дело и в один год подвинется далеко. Но этого мало. Готовьтесь сами к этой роли, какую вам придется играть; зрейте в этой мысли, составляйте кружки единомыслящих людей, увеличивайте число прозелитов, число кружков, ищите вожаков, способных и готовых на все, и да ведут их и вас на великое дело, а если нужно, то и на славную смерть за спасение отчизны, тени мучеников 14 декабря! Ведь в комнате или на войне, право, умирать не легче!»

Все мы в большом восторге от обращения к нам, у всех будто развязались языки и спала пелена с глаз. Студенты поговаривают: «Теперь и нам надобно завести свою Акулину» (типографский станок).


14 сентября войдет в историю как черный четверг. Арестован Михайлов, и это уже не слухи, а правда! За что? Весь Петербург встревожен. Если арестовали Михайлова, всем известного литератора, то могут арестовать беспрепятственно каждого. Вот вам и «жуирует с девицами»! Оттого, что неизвестна причина его ареста, разговоров и предположений полно. В трактирах и клубах называют его мрачным заговорщиком, злостного противу всех характера. При взятии его он будто бы выстрелил в первовошедшего к нему жандармского полковника, но тот остался жив, пуля прошла между левым боком и рукой, пробила деревянную перегородку и в другой части комнаты ударила в самовар на комоде. В сапоге Михайлова оказалась склянка с ядом, а под заграничным фраком будто бы стальная кольчуга. Плетут всякое, и разобраться, где тут правда, а где выдумка, невозможно.