Антонида Блюммер передает слова Чернышевского: «Мертвые не стареют, и в могилах не всегда лежат мертвые».
Только теперь Антонида выдала мне свою тайну. Она ездила к Михайлову еще до ареста, уговаривала его скрыться у них в квартире, а потом бежать за границу. Он отказался. Я же знаю Михаила Ларионовича, никогда он не согласится бежать!
И еще она сказала, что Веня Михаэлис перестал ценить Искандера (о чем я и сама слышала от него прежде). «Пора уже снять девиз с «Колокола» — Vivos voco! Он уже зовет не живых, а мертвых. Живых зовет триумвират Николаев на листах «Современника».
И еще Веня Михаэлис говорил Антониде, будто бы Герцен в Лондоне заклинал Михайлова не печатать воззвания, будто бы предупреждал: «Нам нужны проповедники и апостолы, а не саперы разрушения», но Михайлов стоял на своем.
Герцен конечно же знал, как жестока и скора расправа в России над свободомыслием. Но в воззвании Михайлова сказано: «Да ведут… вас на великое дело, а если нужно, то и на славную смерть за спасение отчизны, тени мучеников 14 декабря!»
Тени мучеников… Еще один живой человек стал тенью.
Стоило ли Михайлову ценой жизни платить за воззвание?
Ой, не знаю, ой, боюсь судить…
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Две встречи с Герценом для Михайлова как два заряда решимости. Первая состоялась весной пятьдесят девятого года. Людмила Петровна вспоминала потом, что собирались они в Лондон с таким волнением, как собираются правоверные на поклон к пророку…
Сначала они жили в Париже, неподалеку от Пале-Рояля, в отеле «Мольер». Владелица его мадемуазель Максим, отставная актриса с повадками Сары Бернар, была не просто хозяйкой отеля с множеством собак и кошек, но также известной защитницей женских прав, о чем без конца говорили в отеле по вечерам.
Наэлектризованная этими разговорами, Людмила Петровна решила стать медиком и начала посещать клинику, Шелгунов по делам службы ходил в департамент французских лесов (всякий раз удивляясь, почему в приемных не приходится ждать ни минуты, а в России надобно сидеть часами), а Михайлов знакомился с французскими литераторами. Ему по душе пришелся Эжен Потье, добродушного вида сорокалетний толстяк с черными выразительными глазами. Он сочинял песни и пел их сам тихим и кротким голосом, но Париж его хорошо слышал. Он пел о большом доме (имелась в виду Франция) с квартирами богачей и с квартирами бедняков и в конце каждого куш лета восклицал: «Это строение рушится от ветхости; его нужно сломать!» Он пел о холодной зиме (имея в виду время Наполеона III), она заморозила свободную речь французов, но «когда слова оттают, о каких ужасах мы услышим! Когда слова оттают, у нас зазвенит в ушах», — и слушатели подхватывали этот припев после каждого куплета. Он пел о Жаке (имея в виду народ Франции), который изнывает в тоске но своей возлюбленной, он болен, измучен, он ждет не дождется возлюбленную — революцию. Песни и стихи Эжен Потье писал на досуге, нигде их не печатали, а средства к жизни добывал набивкою рисунка на материю. Стихами прожить нельзя, если не хочешь воспевать то, что не стоит песен.
«Знаменитости наши получают много, — рассказывала Михайлову мадемуазель Максим, — но и они нуждаются. Благородство обязывает заводить большие квартиры, лошадей, экипаж, кормить друзей обедами, устраивать им вечера. И потому знаменитости не брезгуют источниками дохода, которые не похвалишь». Михайлов в этом и сам убеждался, листая парижские газеты и журналы. Ламартин печатно оправдывался в подписке, которую затеял для уплаты своих долгов, приводил в оправдание Лафайета и Шатобриана и писал о своих домашних делах так унизительно, что вызывал совсем не те чувства, на какие рассчитывал. Александр Дюма (отец) в своем еженедельнике «Монте-Кристо» галантерейным тоном делился с читателем о том, какой суп он любит, кому и сколько дал взаймы, и от кого не дождется возврата долга. Французы к такой манере привыкли, а для российского литератора, нацеленного прежде всего на заботы общественные, все это выглядело непривлекательно. Французы были вполне равнодушны к России, здесь, между прочим, процветал Дантес — тот самый. Трагедия на Черной речке стала для него всего лишь одним из приключений молодости, отнюдь его не позорящим. Русским путешественникам он представлялся свободно: барон такой-то, который убил вашего Поэта Пушкина. После революции сорок восьмого года Дантес проник в Учредительное собрание, а при Людовике-Наполеоне был назначен сенатором с тридцатью тысячами франков содержания, вошел в учредители банков, отстроил трехэтажный особняк в фешенебельном квартале Парижа и живет себе припеваючи.
Горько, досадно, обидно всякому русскому сердцу, но Франция не знала Пушкина, да и не спешила его узнать, занятая своим делом, в основном разговорами о революции, о республике и о женских правах.
Отель «Мольер» прямо-таки кипел от негодования по поводу недавно вышедшей книги Прудона «О справедливости в революции и в церкви». Нападки свои на женщин языкастый философ и анархист возвел в систему. Брачный союз он признавал незыблемой социальной единицей, равенства полов не допускал, устанавливал права женщин по их заслугам в обществе, а заслуги считал ничтожными. «У зверей самка ищет самца и подает ему знак; надо признаться, что то же самое видим мы в женщине, — писал Прудон. — Вся разница между ею и другими самками та, что время любви у нее не прерывается и иногда длится всю жизнь. Она кокетка; не все ли сказано этим словом? И не лучшее ли средство понравиться ей — снять с нее труд объяснения: так глубоко сознает она свою похотливость». Ну какая женщина с легким сердцем примет такую характеристику?!
Поскольку в обсуждении рьяно участвовали Людмила Петровна и другие русские и не только русские дамы, Прудону перебирали косточки под лозунгом: «Que les femmes de tous les pays se donnent la main!» («Женщины всех стран, объединяйтесь!»). Объединяйтесь, ибо Прудон нападает на святая святых, на любовь, она, дескать, заставляет нас жертвовать своим личным счастьем ради счастья любимого предмета, и потому безнравственна: она нарушает общественное равновесие. «Чету должно соединять чувство справедливости, и в выборе жены, в выборе мужа как можно менее должна участвовать любовь», — говорит Прудон, и это после того, как Фейербах, гениальный, по мнению Михайлова, германский мыслитель нашего времени, заявил, что любовь к женщине есть основа всеобщей любви. «Кто не любит женщины, не любит и человека».
Прудону в отеле «Мольер» доставалось наравне с Наполеоном III (русские прозвали его Наполеонтием), хотя книга возмутила также и императорское правительство, автора ее приговорили к трем годам тюрьмы и четырем тысячам франков штрафу. Однако женщинам в отеле такой кары показалось мало, тем более что Прудон благополучно бежал в Бельгию и там начал тщательно собирать все выходки против себя, чтобы потом издать их со своим язвительным комментарием. Его забросали не только письмами, но и статьями в журналах и даже книгами. Резонанс от женского недовольства был широким, о выходе книги парижанки мадам д'Эрикур против Прудона сообщили даже американские газеты.
Михайлова эта тема тоже задела и совсем не случайно не ради компании. О женской доле он писал прежде и в стихах, и в прозе, в повести «Кружевница», к примеру, в коей, по мнению недовольного цензора, торжествует в лице франта Анатоля грубый разврат дворянского сословия, а страдает простая девица, невинная, почтительная и трудолюбивая.
К баталиям в отеле Михайлов присоединился пылко и самозабвенно, как урожденный француз.
Шелгунов уехал в Нанси, захватив для директора тамошней Лесной академии подлинно русский souvenir — медведя под письменный стол. Людмила Петровна повадилась в клинику, а Михайлов начал писать для «Современника» статью о женщинах, и она выросла в целую диссертацию. Подвигалась статья с трудом, как никакая из прежних его работ, вроде бы столь доступная для всех тема оказалась весьма сложной, скользкой, особенно в мелочах практического характера. Требовалась смелая и открытая постановка вопроса, но в то же время нельзя было давать противникам ни малейшего повода к нежелательным выводам, к передергиваниям и зубоскальству в смаковании частностей. Если в России статья появится, на автора обрушатся многие, православные отцы церкви прежде всего, не отстанут и славянофилы, радетели «Домостроя», составленного из простых истин, вроде: в случае непослушания жены, «соймя рубашку, плеткою вежливенько постегать, за руки держа».
«Женщины, их воспитание и значение в семье и обществе», с посвящением Людмиле Петровне Шелгуновой, были опубликованы в «Современнике» в трех книжках подряд и вызвали большой интерес. По определению Шелгунова, то, что носилось в воздухе еще с сороковых годов, именовалось жоржзандизмом, витало смутно, неуловимо, Михайлов уловил и собрал воедино — дал теме форму и логическую ясность.
«Нравственные понятия движутся и развиваются вместе с обществом и жизнью, а не стоят на месте. Требуя, чтобы женщина вносила в воспитание детей нравственные начала, мы должны предполагать в ней развитие в уровень с требованиями времени. Но откуда же такое развитие, если мы отрешим ее от участия в движении общества? Никакие изящные искусства, никакие с детства втолкованные правила морали не спасут ее, без прямого соприкосновения с успехами общества, от нравственного застоя. Любить можно только то, что хорошо знаешь; служить можно только тому, что любишь. Ограничивая жизнь женщины стенами ее дома, нечего требовать от нее служения общественной пользе».
С выходом статей Михайлова женский вопрос из отвлеченного стал практическим, — о нем заговорили всюду, широко цитируя строки из «Современника»: «Все мало-помалу приходят к убеждению, громко провозглашаемому целым ходом истории, что существование в обществе рабства, давая возможность одному классу жить за счет другого, ведет к деморализации и эксплуататоров и эксплуатируемых… Отчего же то, что признается законом для общества, не может быть признано законом для семьи? Отчего прогресс общества должен заключаться все в большем и большем устранении эгоистического произвола, а счастье семьи без этого произвола невозможно?»