Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове — страница 33 из 66

Наверное, ни одна из повестей Михайлова, ни одно из его стихотворений не привлекли такого внимания. Автора статей провозгласили творцом женского вопроса в России…

Лето и осень они провели в Трувиле на берегу моря, а к зиме вернулись в Париж. Здесь у них появились знакомые из польских эмигрантов, иные довольно своеобразные. Седовласый старец, генерал Дембинский, по вечерам обучал Людмилу Петровну играть в вист — уж эмансипация, так во всем. «Когда мы захватим Петербург, мадам, — говорил он Людмиле Петровне, — я приеду к вам на белом коне». — «А вы сможете на него взобраться, генерал?» — «Меня подсадят».

Людмила Петровна старательно обучалась то висту, то медицине, Николай Васильевич объезжал лесные департаменты не только во Франции, но наведывался и в Бельгию, а Михайлов аккуратно посылал Некрасову свои «Парижские письма», и они тут же печатались в «Современнике».

«Каждый месяц по письму, — требовал из Петербурга Некрасов, — театр, общественная жизнь, судебные истории, книги, мерзости административные. Ну да вас нечего учить!» Просил в письмах побольше парижских сплетен, скандалу, «да и ругайтесь крепче!».

Чего-чего, а ругаться хотелось Михайлову как никогда прежде — он сидел в Париже без денег, хотя писал, как всегда, много. Здесь он закончил новый роман «Благодетеля», вместе с Людмилой Петровной перевел для заработка трехтомный опус популярного германца Густава Фрейтага «Приход и расход», начал переводить большой цикл Гейне из двадцати четырех стихотворений. «Для образца посылаю тебе одно, — сообщил он Полонскому в Петербург, — если напишешь, что согласен дать за них 500 р., то я пришлю все».

Полонский к тому времени наконец женился и стал нежданно-негаданно редактором нового журнала — «Русское слово». Издание журнала затеял молодой граф, богач, «златой барчонок» Кушелев-Безбородко. Он сам пописывал повести (изображая ужасы бедности, писал, что герою нечего было ни есть, ни пить, кроме котлет и красного вина), журналы отказывались их печатать, граф уехал в Италию, сошелся в Риме с Полонским и уговорил его стать редактором несуществующего пока журнала. Возвратись в Петербург, граф не пожалел денег, и в январе 1859 года вышла первая книжка «Русского слова». Михайлов в ней был представлен трижды (Полонский постарался для безденежного друга): рассказом «Кормилица», пьесой «Обязательный человек» и стихотворными, переводами из Рюккерта и Джалаладдина Руми.

А денег не было, их пожирал Париж.

Для «Современника» Михайлов писал о выходе на французском «Мертвых душ» Гоголя, писал о выставке картин: «Как в учебниках, введенных католическими попами, эпоха революции вовсе не упоминалась и говорилось только, что ничего замечательного в Европе в эти время не произошло, так и в Версальской галерее: напрасно искал я хоть одного лица, хоть одной черты времени. Зато шпага реакции сверкает на всех стенах, и притом обвитая лаврами!» Цитировал суждения французов, так хорошо понятные русскому читателю: «Не остается ничего, что бы еще держалось: поражение полное. Ни мысли о справедливости, ни уважения к свободе, ни взаимной связи между гражданами. Нет учреждения, которое бы ценилось; нет принципа, которого бы не отрицали, не поругивали. Нет более авторитета ни в мире духовном, ни в мире временном: повсюду души ушли в свое я, без точки опоры, без луча света…»

Реакция процветала не только во Франции. Скитались в эмиграции и венгр Кошут, и итальянец Мадзини, и многие поляки. Живя вне родины, они продолжали борьбу и оставались маяками для соотечественников. В Италии зрело движение Гарибальди, Франция ждала возможности скинуть Наполеонтия, поляки не теряли надежд на свою независимость. По замечанию Шелгунова, освободительное движение из национального легко переходи-, по в международное, общие идеи связывали людей чуть ли не сильнее кровных народных уз. Немецкие и французские рабочие понимали друг друга лучше, чем своих однокровных бюргеров и буржуа.

Страной свободы считалась в Европе Англия, только там и находили спасение эмигранты континента. Михайлов цитировал для «Современника» Монталамбера: «Когда я задыхаюсь в атмосфере, наполненной миазмами рабства и нравственной порчи, я бегу дохнуть более чистым воздухом и взять освежительную ванну в свободной Англии».

Весной Михайлов и Шелгуновы собрались наконец в Лондон.

Герцен регулярно получал из России журналы, газеты, книги, Михайлова знал по его трудам и принял хорошо, помог гостям устроиться в пансионе в центре Лондона, неподалеку от Британского музея и от гауптвахты с конными часовыми в красных мундирах.

В течение двух недель лондонской жизни они часто ездили к Герцену (от станции Ватерлоо пути около часу) и имели возможность наблюдать его жизнь в Фуляме.

Гости знали, что Герцен живет без роскоши, но с большим комфортом.

Гостей у него бывало чрезвычайно много. Удерживаемая при Николае русская публика с воцарением Александра II ринулась за границу потоком. А с появлением в России «Колокола» и «Полярной звезды» чуть ли ее каждый вояжер считал своим долгом посетить Искандера. Ехали к нему все, кому не лень, независимо от своих убеждений, в подражание другим — путешествующие князья, офицеры и генералы, купцы и чиновники; заезжали русские студенты из Германии и Швейцарии, хотя бы на один день, пожать руку Искандеру; заезжали дамы и господа, отбывшие из России лечиться на водах и просить совета у докторов Вены, Парижа, Лондона. Администрация британской столицы вынуждена была вставить адрес Герцена в путеводитель по Лондону. Особенно много бывало у Герцена литераторов, артистов, художников. Проездом из Италии в Россию побывал у него Александр Иванов, мучимый вопросом: если на протяжении столетий христианская религия была руководящей мыслью искусства, оплотом его, так на что теперь будет опираться искусство, когда общество стало равнодушно к религии? Где новые идеалы?..

Герцен любил встречи и хотя страдал от бесконечных визитов, тем не менее старался принять всех. Бедствующие эмигранты кормились в его доме. Многие привозили рукописи, рассказывали о безобразиях в российских судах, писали жалобы, разоблачения, излагали проекты своих реформ по переустройству России, привозили исторические розыски и документы — все это и послужило основой для издания сборников «Голоса из России». Один из визитеров передал Герцену записки Екатерины II, они были изданы сразу на четырех языках и мгновенно разошлись по Европе.

Огарев уставал от обилия гостей, они были ему в тягость, он спешил уединиться и уходил из дому побродить где-нибудь в пустынных окрестностях.

На кофе утром он всегда опаздывал, ему требовался долгий сон, не менее восьми часов, иначе мог случиться припадок падучей. Из-за болезни он старался не пить вина, и временами это ему удавалось. Был он молчалив, покладист, добр со всеми и кроток, слуги его очень любили.

Герцен был обаятелен в разговоре, особенно с людьми, которых знал, остроумен, находчив, однако не подлаживался под собеседника, в споре бывал неукротим, горяч, но вместе с тем замечалась и сильная его впечатлительность — от неприятного известия, от какого-нибудь мрачного напоминания он вдруг замолкал и замыкался в себе. В присутствии гостей это случалось редко, но было тем более заметно.

Огарев больше молчал, мрачновато погруженный в себя, с гостями почти не говорил, тем удивительнее было Людмиле Петровне получить от него стихи «Женщине-медику». «На новом поприще, в полезных изученьях умейте к жизни подходить с вопросом внутренним, — в причудливых явленьях подсматривать простую нить».

Внешне снисходительный, безропотный вроде бы, Огарев имел колоссальное влияние на друга. Герцен знавал многих выдающихся людей как в Европе — Гарибальди и Виктора Гюго, Прудона и Луи Блана, Мадзини, Кошута, так и в России — Белинского, Тургенева, Аксаковых, Кавелина, Бакунина, высоко ценил каждого из них, но это не мешало ему называть Огарева умнейшей головой и свободнейшим человеком.

Герцен водил гостей по Лондону, показывал достопримечательности, угощал их знаменитыми супами — из бычачьих хвостов и черепаховым. Вместе побывали на субботнем ночном базаре, посетили таверну, где едоки и питухи отгорожены друг от друга, как лошади в стойлах, посетили Британский музей и замок Тауэр.

И конечно же, часами говорили о положении в Европе и о положении в России. Герцен был осведомлен широко, но судил о Европе не как европеец, а о России не как россиянин; он смотрел на материк с острова не только в прямом смысле, с Британского, но и в переносном — с колокольни «Колокола». Из русских журналов он отдавал пальму первенства «Современнику», который, кстати сказать, объявил на обложке своей январской книжки: «Журнал литературный и с 1859 года и политический». Однако Герцену не поправились наскоки «Современника» на Щедрина и на всю обличительную литературу. Гордость его была задета тем, что между Онегиным, Печориным, героями его времени, и нынешней мокрицей Обломовым ставится теперь знак равенства. Не по душе ему был и «Свисток», сатирическое приложение к «Современнику», — балаганчик, как он выразился, для освистывания первых опытов свободного слова. Герцен подозревал, что «Свисток» вскоре не прочь будет свистнуть и по адресу Лондона, — уж чего-чего, а обличений в «Колоколе» предостаточно.

Резковатая оценка лучшего российского журнала явилась для Михайлова неожиданной, явно обозначилось расхождение между «Современником» и «Колоколом» если не в целях борьбы, то в методах, однако спорить в ту встречу с Герценом Михайлов не мог, он во многом разделял его недовольство…

Расставались грустно. Герцен оставил автограф Людмиле Петровне: «Я не умею писать в альбомы. Простите меня, вместо нескольких строк — легких и веселых — я вписал вам целую страницу, печальную и длинную, из моей тетради «Былое и думы». Страницу эту мне только что принесли из типографии. К тому же в ней говорится о Лондоне, — вспомните иной раз, что в этом тумане и поднесь бродит русский, душевно уважающий вас Искандер. 15 марта 1859 года».