Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове — страница 36 из 66

— Не советую вам глумиться над святыми для всех понятиями, — холодно сказал Горянский.

— Для всех! — ликуя, воскликнул Михайлов. — Прямо-таки для всех! — И все бегал от окна к двери и обратно.

— Именно так, — спокойно продолжал Горянский. — Восхваление самодержца всегда было национальной традицией российской словесности. Вспомните Ломоносова.

— Помню, господин Горянский, помню и осмысливаю. — Михайлов остановился перед ним и даже пригнулся к голове Горянского, намереваясь вдолбить ему истину. — А осмысливая, прихожу к выводу, что всякая ода самодержцу есть снижение его через восхваление, ибо поэт становится в позу национального жреца и судит о всемогущем, тем самым возвышаясь над ним. И потому ода легко переходит в сатиру, такую, например: «Но довольно, спи спокойно, незабвенный царь-отец, уж за то хвалы достойный, что скончался наконец».

— Давайте брать не шалости, а истинную поэзию, Пушкина, допустим: «Нет, я не льстец, когда царю хвалу свободную слагаю: я смело чувства выражаю, языком сердца говорю».

— Но чем заканчивается это стихотворение, господин Горянский? «Беда стране, где раб и льстец одни приближены к престолу, а небом избранный певец молчит, потупя очи долу».

— У вас избирательная память, господин Михайлов.

— Это натурально, как и у вас, господин Горянский.

— Хорошо, давайте возьмем поэтов вашего круга. Аполлон Майков написал на смерть Николая Первого свою знаменитую «Коляску», и она стала известна всей России.

— «Коляска» легла пятном на репутацию Майкова, ему и кличка дана Аполлон Коляскин.

— И ваш приятель, Лев Мей, — продолжал монотонно Горянский, бледнея, но сдерживаясь, — также написал проникновенные стихи с посвящением государю.

Милый Мей, добрый и скромный, голодный и пьяный, как его осуждать, он таким уродился…

— Но у Мея есть и более достойные стихи, господин Горянский. «Суди же тех всеправедным судом, кто губит мысль людскую без возврата, кощунствует над сердцем и умом — и ближнего, и кровного, и брата признал своим бессмысленным рабом», — торжествующе прочитал Михайлов, и Горянского прорвало;

— Вы забываете, где находитесь, господин Михайлов! Вы предаете своего друга без всякой в том надобности. И обществу это станет известно, смею вас заверить!

Михайлов так и сел, иначе и не скажешь, Горянский враз пресек его беготню, так и сел на кровать, поправил халат на коленях, пробормотал потерянно:

— Это не его стихи…

— Ваши, — язвительно подсказал Горянский.

«Они делают из меня шута горохового!»

— Я не желаю с вами беседовать! — Михайлов запахнул халат, со стуком стряхнул башмаки на пол и лег на постель, и тут же увидел себя со стороны — взъерошенного, в арестантском платье, с желтым лицом. Поднялся, испытывая дурноту от быстрой смены положения, заговорил сдавленно: — Вы снова убедились, господин Горянский, человек не создан для вашего гадкого, мерзкого, отвратительного заведения! Даже святое дело — поэзию — вы используете, как пакость.

— Наше учреждение скорее ваше, господин Михайлов, ибо создано такими же, как вы, недовольными всем и вся. Ваше разрушительное слово из века в век укрепляло и расширяло тюрьму, и тем самым род человеческий защищал себя — от вас. Государство — это борьба с хаосом, вы же копаете под те принципы, которые направлены на защиту рода от посягательств анархических индивидуальностей. «Мы все глядим в Наполеоны; двуногих тварей миллионы для нас орудие одно». И встают на защиту учреждения для вас гадкие и отвратительные, ибо они мешают вашим разрушительным поползновениям. И они будут мешать, смею вас заверить, господин Михайлов.

— Я не могу с вами спорить, поскольку вы напомнили, чем это грозит. У вас тут допустимы не диалоги, а охранительные монологи. Могу сказать одно: придет и наше время, смею вас заверить, господин Горянский. Развитие идет в борьбе.

— А коли борьба, то в ней самое меньшее две стороны в схватке. Мы вами не станем, а вот вы нами!.. Будут те же рукавицы, только навыворот. Переименуете все в жерминали, конвенты, гильотины и возьметесь за дело еще покруче. Вы исполните предсказание Чаадаева из его Философических писем: вселенская роль русского народа велика и состоит в том, чтобы своей судьбой преподать народам некий важный урок.

Неспроста Герцен называл Горянского ученым другом Шувалова.

— И вы уже начали его преподавать, господин Михайлов, заполняя крепость своими сподвижниками — студентами. Они верят вам как известному литератору. Триста человек сидит в крепости по вашей милости! Им даже места не хватило в Петропавловской, часть их отправлена в Кронштадт, то есть мы вынуждены расширить тюрьму в ответ на ваши призывы к свободе.

Михайлов молчал, потрясенный вывертом собеседника. Плохо, если жандарм не думает, но уж если думать начнет, — все с ног на голову. И убежденно, последовательно. Не зря у него Станислав на шее.

— Если б не было нас, человек до сих пор ходил бы в звериной шкуре и объяснялся жестами, — устало сказал Михайлов и попросил: — Я бы хотел отдохнуть, господин Горянский.

Горянский докурил папироску, поднялся, остановился возле кровати над Михайловым.

— При всей безусловной вредности ваших действий наше гадкое, мерзкое учреждение сохраняет по мере возможности гуманное к вам отношение. Мы хлопочем о наказании как можно более мягком, не желая доводить до суда в сенате. Я прошу вас написать государю о своих литературных занятиях. Если вы и здесь начнете упрямиться, мне хотелось бы знать, ради чего?

— Вы уже знаете, о государе у меня нет ни строки.

— Это частность, не принимайте меня за глупца. Неужели за пятнадцать лет ваших трудов, и трудов, я знаю, весьма плодотворных, в них не найдется и на золотник пользы отечеству? Не упускайте возможности, господин Михайлов. При всей прискорбности своего положения вы не можете упрекнуть нас в отсутствии благородства.

— Мне надобно надумать, — сказал Михайлов. — Я тут достаточно понаговорил и уже понаписал лишнего…

Горянский ушел. Михайлов успокоенно лег на кровать, заложив руки за голову. «И на золотник пользы отечеству…» Стало грустно. Почему-то никогда и никто не просил его вспомнить о его трудах за пятнадцать лет. Ни одна душа не спросила! Вот только где сподобился…

«И хладнокровно, беспристрастно прочтешь прошедшего скрижаль, как станет грустно, станет жаль, что столько прожито напрасно», — написал он давным-давно, лет девятнадцати-двадцати.

Так почему же он не пел славы государю? Ведь он добр по натуре своей, снисходителен, Чернышевский еще в университете сказал: «У него слишком доброе сердце». Он бескорыстен, последним рублем поделится, а вот славы царю почему-то пожадничал.

Наверное, потому, что родился и вырос в глухом краю, вдали от столиц, где до бога высоко, до царя далеко, хотя семья его была отнюдь не бедной и не простой — отец дворянин, а мать княжна, пусть и захудалого рода. Дворянство Ларион Михайлович заработал своим горбом. В шестнадцать лет поступил копиистом в Симбирское губернское правление, стал писцом, далее столоначальником, получил чин коллежского регистратора, губернского секретаря; служил усердно, получал чин за чином и в двадцать восемь лет, уже титулярным советником, был назначен в Оренбургскую казенную палату губернским казначеем. Губерния именовалась Оренбургской, но все гражданские ее учреждения — казенная палата, губернское правление, духовная консистория и прочее — находились в Уфе. Здесь Ларион Михайлович женился на дочери генерал-лейтенанта Уракова. В приданое от родителей невеста получила именьице Яхонтово, пятьсот десятин земли и двадцать шесть душ крепостных. Уже после рождения сыновей Михаила и Андрея, на шестом году семейной жизни, Ларион Михайлович был удостоен дворянского звания в связи с награждением его орденом святой Анны третьей степени. В Уфе мало кто знал, что крупный губернский чиновник и теперь уже дворянин Ларион Михайлович в прошлом всего лишь отпущенник из крепостных, но сам он никогда своего происхождения не забывал и детям своим завещал помнить дедушку, крепостного Михаила Максимовича, Михайлушку, как его звали все. Совсем молодым парнем Михайлушка был привезен из родного села Чурасова в село Парашино и вскоре стал служить в конторе тамошнего помещика Куролесова, пьяницы, развратника и самодура, поистине изверга рода человеческого. Он не только порол крепостных, но мог и заковать невинного в кандалы, сажал дворовых в погреба и овинные ямы, морил холодом и голодом, забивал до смерти. В конце концов лютого барина отравили мышьяком. Началось следствие, селу грозила беда, но все уладил необыкновенно умный и ловкий Михайлушка из конторы барина. Вдова покойного, тоже испытавшая горя от самодура, сделала Михайлушку своим поверенным в делах, а вскоре и отпустила его на волю. Потом оказалось, вольная составлена не по форме, и Михайлушку снова закрепостили. Всегда покорный, покладистый, здесь он взбунтовался, его высекли и посадили в острог. А он уже к тому времени был отцом семейства, человеком почтенным, Михаилом Максимычем, никогда его не пороли. До того тяжким стал для него позор, что он слег и вскоре умер. Дети его все-таки получили вольную, и Ларион выбился в люди.

Родня по линии матери совсем другая. Крепостными Ураковы не были, приняли когда-то давно русскую веру, княжеское звание за ними было оставлено, наверное, еще при Иване Грозном, и с тех пор служили Ураковы царю верой и правдой, ездили в степь с государевыми наказами, уговаривали, усмиряли, приводили в российское подданство башкир, черемисов и тептярей, татар и казахов. (При Петре Великом и ранее, при Федоре Иоанновиче, степняков называли правильно — Казачьей ордой, а при Екатерине стали называть Киргиз-кайсацкой ордой, возможно, чтобы отличать казачье сословие от народности.) Заводили имения, получали военные звания. Шурин Лариона Михайловича, Александр Васильевич Ураков, был крупным помещиком Уфимского уезда.

Первого ребенка в семье назвали в честь деда Михайлушки. Он родился полуслепым, с трудом раскрывал веки, и служивший в то время чиновником при оренбургском военном губернаторе Владимир Иванович Даль, по образованию лекарь, сделал операцию век. Маленький Миша стал видеть, но неподвижность прорезанных век так и осталась на всю жизнь. Когда ему исполнилось шесть лет, семья переехала в Илецкую защиту, где отца назначили старшим советником на соляной промысел (позднее он стал управляющим).