В Нижнем Михайлов скоро разведал, где какие книжные собрания, стал посещать публичную библиотеку, заходил в семинарию, где было собрано более четырех тысяч книг не только духовного, но и светского содержания. В семинарскую библиотеку хаживал в те дни и любимец семинарского начальства, прилежный и смиренный Коля Добролюбов, писавший длинные сочинения о мужах апостольских и о том, что «господь дает премудрость, и от лица его познание и разум».
На службе Михайлову благоволят («уж такой у него характер»), и он легко выкраивает время для своих основных занятий, досконально изучает европейскую литературу, переводит «Фауста», печатается в той же «Литературной газете», в «Москвитянине», в «Нижегородских губернских ведомостях».
А Чернышевский тормошит его в письмах: «Приезжайте и завоевывайте административное и литературное положение, победа сама напрашивается…» «Присылайте мне что-нибудь с почтою, если у вас есть что-нибудь такое, где бы не говорилось ни о боге, ни о чорте, ни о царе, ни мужиках (все эти вещи — не цензурные вещи), где бы, наконец, не было никаких следов чего-нибудь жорж-зандовского, вольтеровского (которым изобилует Ваша «Тетушка»,) григоровического, искандеровского и т. д.»
«Фауста» я носил к Краевскому; он сказал, что поместит с большим удовольствием, когда цензура будет не так свирепа, но что теперь нечего даже и хлопотать — запретят целиком… В самом деле, свирепость цензуры доходит до неимоверного. Елагин просто говорит: «Что я вычеркнул, за то я не боюсь, а что пропустил, то мне во сне снится; по мне хоть вся литература пропадай, лишь бы я остался на месте».
«Все более и более вовлекаюсь в политику и все тверже и тверже делаюсь в ультрасоциалистическом образе мыслей», — сообщал о себе Чернышевский.
В Нижнем у Михайлова пошла, наконец, проза, а то все были лишь статьи да очерки, да так пошла, что он бросил писать стихи. Отныне он только беллетрист, хотя и не напечатал еще ни строки. Закончив первую свою повесть — «Адам Адамыч», он сразу же прочитал ее Далю. «Все до того грязно, — оценил Даль, — что с души прет, слушая».
О чем повесть, вспомнить нетрудно, но чем она так возмутила Казака Луганского, Михайлову и по сей день неясно. В уездном городке Забубеньеве в доме помещика живет немец Адам Адамыч, обучающий четырех чад помещичьих немецкому языку и каллиграфии. Над добрейшим, доверчивым и наивным Адам Адамычем издеваются все, кому не лень, — и сам помещик, и чада его, и дворня; его всячески разыгрывают, смеются над его неправильной речью, спаивают его, непьющего, возят на охоту, чтобы посмеяться над его стрельбой попусту, хотя и сами стрелки невеликие: «Дениска застрелил одну только утку, и то, как после оказалось, не дикую». Адам Адамыч романтически и возвышенно относится к женщине, чем пользуется пышная мельничиха, выуживая от него кокетством подарки и деньги. Аппетиты мельничихи растут, в конце концов Адам Адамыч оказывается в ее постели, но тут является грозный мельник, и побитый Адам Адамыч едва уносит ноги. Происшествие становится известно всему Забубеньеву, внимание к Адам Адамычу растет, его заманивают на литературно-художественный вечер, где собралось общество, заставляют его читать стихи, которые он с таким волнением сочинял для публики. Когда он произнес первые слова своей идиллии: «Один овец…», раздался хохот такой откровенный и всеобщий, что только теперь бедный Адам Адамыч понял истинное к нему отношение, ушел домой, слег в постель и уже не вставал до гроба. «Если кто-нибудь спросит теперь в Забубеньеве об Адам Адамыче, то там скажут: «Что-то не помнится, чтобы был здесь когда-нибудь такой человек. Может, был, а может, и не было никогда такого».
Повесть была напечатана осенью 1851 года в «Москвитянине» и суждения вызвала самые разные. Один критик писал, что дарование Михайлова ударилось в крайность, в копировку всех без разбора явлений действительности, другой — что Михайлов по правдивости изображения сходен с художником Федотовым, на полотнах которого все, «как в обыкновенной жизни», и что Михайлов хорошо видит недостатки и пороки и «вооружается против них своим талантом». Западники называли повесть непристойной и даже похабной, славянофилы ругали повесть за дикость Забубеньева, один только «Современник» выступил в защиту Михайлова в обзоре Панаева: «Повесть «Адам Адамыч» принадлежит перу писателя, только что выступающего на литературное поприще, и обнаруживает в нем дарование несомненное». А Шелгунов позднее назвал ее лучшей из всего написанного Михайловым.
Но что бы ни говорили и что бы ни писали, публика читала повесть нарасхват, и в свои двадцать три года Михайлов стал известным писателем. Повесть оказалась вполне произведением «натуральной школы», как ее определил Белинский, с ее основными признаками: герой наделен высокими, благородными устремлениями, он сталкивается со средой и терпит поражение, среда же в ответ не только не щадит героя, но всячески его бесчестит я, наконец, забывает. Такой и была натуральная российская жизнь.
«Адам Адамыч» вывел Михайлова на «Гоголеву дорогу». Прощай, служба, и здравствуй, литература, теперь уже до конца дней! Он смело возвращается в Петербург, имея при себе солидный запас прозы — роман о провинциальных актерах «Перелетные птицы», повесть «Кружевница» о судьбе обманутой девушки, рассказы и сцены из простонародного быта.
Он соскучился по Петербургу за четыре года, ехал туда с великой радостью, надеясь на новую жизнь, а приехав, скоро убедился, что мало что изменилось тут, да и не в лучшую сторону. Те же франты в кофейне Излера жуют расстегаи, те же модницы снуют по Невскому, те же водевили в Александринке: «Волшебный нос, или Талисманы и финики», «Женатый проказник, или Рискнул да закаялся», красноносая дворня, швейцары с галунами, балы, лотереи-аллегри, петергофские фейерверки. Да и книги те же, девятым изданием вышла «Битва Русских с Кабардинцами, или прекрасная Магометанка, умирающая на гробе своего мужа. Русская повесть. В двух частях. С военными маршами и хорами певчих». Но больше стало пьянства в столице, больше картежной игры, больше взяточников среди чиновников, больше нищих по улицам и в семнадцать раз больше, чем в Москве, самоубийств.
Каким бы он ни был, Петербург, «город пышный, город бедный, дух неволи, стройный вид», а Михайлов теперь уже никуда из него не поедет. Он купил платье по моде — редингот короткий, панталоны в обтяжку. Для парадного выезда фрак черный, панталоны со штрипками — тоже черные, жилет белый вышитый, галстук белый и шляпа с высокой тульей. Но поселился уже с расчетом, не в гостинице на Невском, а в меблированных комнатах на Малой Морской.
Петербургские журналы приглашали Михайлова сотрудничать. Некрасов взял у него «Кружевницу», напечатал ее в «Современнике» и поручил Михайлову для заработка читать корректуру журнальных статей, а также вести «Хронику петербургских новостей и увеселений». В «Отечественных записках» он ведет «Разные разности», в «Санкт-Петербургских ведомостях» выступает с фельетонами, в «Библиотеке для чтения» печатает статьи.
Время для журналов было тяжелое, самый разгар мрачного семилетия, цензура свирепствовала, о писателях и достойных книгах нельзя было сказать доброго слова. Тургенев попал на съезжую (где, кстати, написал «Муму») только за то, что назвал Гоголя в газете великим писателем. Темы общественные и политические запрещались, тема любовная пропускалась только в том случае, если дело заканчивалось законным браком, всякий злодей должен был непременно раскаяться, а самоубийство вычеркивалось, как осуждаемое церковью. При такой опеке журналы вынуждены были печатать всякую ерунду, забавлять читателя пустяками вроде рецензии в «Отечественных записках» на книгу «Егерь, псовый охотник и стрелок». «Между разными советами «Егеря» понравился нам один своим удобством и пользою. Хотите ли быть безопасны от нападения диких зверей? Ничего не может быть легче. Сделайте вот что: вымажьте себя, особенно сапоги, львиным салом, а к подошвам привяжите его кусками крепко, чтоб не потерялось: «тогда не только по следу вашему не пойдет никакой хищный зверь, но будет еще убегать от вас, если набредет случайно и услышит запах». — Ну, а если зверь не побежит, тогда что? Тогда — ничего: он съест вас и с подошвами, приправленными львиным салом. Для наших зверей это будет редкое блюдо».
Михайлов больше не печатал стихов, но писал и складывал их в стол. «Как храм без жертв и без богов, душа угрюмо сиротеет; над нею время тяготеет с суровым опытом годов. Кумиры старые во прахе, погас бесплодный фимиам… Но близок миг — и, в вещем страхе, иного бога чует храм!»
Началась Крымская война, поднялись цены в лавках и на рынках, оброчные крестьяне стали разбегаться по деревням, там начались бунты, поджоги имений; по улицам городов бродили толпы нищих, больных, увечных, прося подаяния. В газетах печатали объявления о продаже людей наравне с колясками, лошадьми и гончими. Взрослая девка стоила сто двадцать рублей ассигнациями или тридцать пять рублей серебром, а мужик, годный к военной службе, вдесятеро дороже. С полей сражения приходили вести безрадостные. За недостатком боеприпасов командование отдало приказ на десять выстрелов врага отвечать одним. Ополчение ходило врукопашную с топорами. Интенданты воровали у солдат пропитание и одежду, расхищали медикаменты, продавали врагу корпию… Резко увеличились барщина и оброк, поднялись налоги. По губерниям пошли холера и тиф. Журналы вынуждены были молчать, литераторы передавали тайком свой запечатленный гнев и, среди прочего, стихи Михайлова: «Спали, господь, своим огнем того, кто в этот год печальный на общей тризне погребальной, как жрец, упившийся вином, в толпе, рыдающей кругом, поет с улыбкою нахальной патриотический псалом».
Жить на литературный заработок стало совсем трудно. Одно время пригрела Михайлова «Библиотека для чтения», соредакторами ее были Сепковский и Старчевский. За Михайлова хлопотал Дружинин: «Он необыкновенно трудолюбив и рьян в работе, дружен со всеми литераторами, аккуратен. Если вы не отдумали найти человека для управления двумя или тремя отделами в журнале, — вот вам редкий помощник». Хлопотал Мей, хотя и сам сидел в нужде, приезжал в «Библиотеку» и красочно расписывал тяжкое положение Михайлова. Редакция сдалась, оплатила его долг в пятьдесят рублей серебром за старую его квартиру в доме княгини Любомирской, нашла ему новую в доме Струка, под самой редакцией, а поскольку у подопечного не оказалось ни стола, ни стула, дали ему мебель, но за все эти блага нещадно урезывали ему гонорар и торговались донельзя по каждой его рукописи. То и дело приходилось Михайлову посылать записки Старчевскому: «Не можете ли Вы быть так добры, почтеннейший Альберт Викентьевич, снабдить меня не более как на пять дней пятнадцатью рублями…», «Нет ни полена дров…», «Одолжите мне в виде субсидии…»