Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове — страница 49 из 66

Прогоны до Нерчинска и кормовые для жандармов, которые будут сопровождать Михайлова, обойдутся в полторы тысячи рублей, но Николай Васильевич говорит, что денег хватит и даже останется еще на прожиток.

Славный, героический и энергический Николай Васильевич купил новый троичный (для тройки лошадей) возок Михайлову, очень теплый и уютный, я бы и сама в таком поехала хоть куда.


В гостинице «Неаполь» арестован помещик из Симбирской губернии за то, что распевал «Ответ Михайлова». Выслан в двадцать четыре часа к себе домой. Он пел не для публики, а в своем нумере вместе с приятелем за ужином, но все равно, стены слушают.


Николай Васильевич вернулся от Суворова сам не свой — Михайлова отправляют в кандалах! Сколько ни просил он князя, говоря, что кандалы дворянам не положены, что являются они телесным наказанием, гуманный генерал только руками разводил и приводил резон: декабристы были отправлены в кандалах. А кто не знает того, что среди декабристов были не просто дворяне, но и князья, графы, бароны? Вот когда Людмила Петровна дала волю негодованию. «Спасибо ему за честь, за то, что приравнял Михайлова к декабристам. Но пусть он катится, титулованный лицемер, ко всем чертям со своими резонами, ваш от инфантерии ен-нерал!» Титулы его далее она произносила вполне ругательски.

Как представлю Михайлова в кандалах, в снежной степи, а потом в мерзлом руднике, с кайлом и с тачкой, да еще в очках, — так сердце у меня замирает…


Сегодня у меня священный день! День моего подвига! Я решилась!

Не знаю, кому сказать первому? В конце концов, не так важно, кому именно, главное — я решилась сама! И меня не остановить никому! Тем более что положение мое в семье крайне омрачено отношением ко мне отца. А ему подражает и мать, о бабушке я уже и не говорю — все против меня.

Итак, я еду в Сибирь следом за Михайловым! Бог даст, доеду. А поскольку с каторжным дозволяется находиться только женам, то там мы с ним обвенчаемся, я облегчу его судьбу.

Михайлова приравняли к декабристам, я же себя приравниваю к их женам. Запретить мне никто не может, поскольку я уже совершеннолетняя. Если даже Николай позволял женам следовать за осужденными в Сибирь, то Александр тем более позволит. И тогда в один день я стану знаменитой на всю Россию и войду в историю ее! Жребий брошен, я невыразимо счастлива.

Разумеется, нужны средства, и немалые, я понимаю, но все-таки прежде нужна решимость, она превыше всего. Я приношу себя на алтарь самопожертвования, не для этого ли создана русская женщина?

Кому сказать первому? Ведь мы же с Михаилом Ларионовичем очень давние друзья, можно сказать, друзья детства. Он меня знает с четырнадцати лет. И я до сих пор помню его слова: «Подрастай скорее, Сонюшка, я на тебе женюсь». Я знала, я уверена была, что когда-нибудь его слова сбудутся.

Решение мое безрассудно только в одной части, в той, что мне негде взять средств. Если бы разрешили нам поехать в одном возке, это было бы восхитительно, но разрешения не дадут, поскольку я для него никто, если смотреть формально.

Где взять денег? Жены декабристов закладывали свои имения и драгоценности, мне же заложить нечего. На родителей нет надежды, хотя я убеждена, что, если окажусь в Сибири и оттуда попрошу помощи, они мне не посмеют отказать. Но надо же туда доехать! Если бы вместе, то траты невелики.

Улучив момент, когда мы остались наедине, с Николаем Васильевичем, я открылась ему во всем. Он вдруг погрустнел заметно, я даже не ожидала и сначала не поняла отчего, стал задумчив, наконец сказал: «Я передам ему ваши слова, Софья Петровна, при свидании. Он будет вам благодарен». Тогда я спросила, не могу ли я сама свидеться с ним с позволения князя Суворова? Николай Васильевич оставался задумчив, даже не сразу ответил мне, потом обещал похлопотать. Я жду с превеликим нетерпением результата!

Михаил Ларионович, я полагаю, хорошо меня помнит, он и в крепости не забывал обо мне. Когда его привозили в сенат на третий допрос, мы пробрались внутрь вместе с Машенькой, сестрой Людмилы Петровны. Там было опять полно народу. Когда Михайлова вывели, он улыбался, уже зная, что ради него собрались, всем кланялся, некоторые из больших чинов тут же ему представлялись, другие просто стремились пожать его руку. Мы с Машенькой закричали ему что есть мочи, не в силах протолкаться ближе, Михайлов поднял руки в нашу сторону, прося дороги, мы протиснулись к нему совсем близко и успели пожать руку его. Он был бодр, улыбался, но в черной бороде его седина, как снег…

Что будет дальше, что будет? Что бы ни было, я счастлива от принятого мною решения.


В свидании мне отказано. Кем я для него стану потом, об этом узнает вся Россия. Но кто я для него сейчас?..

Свидание будет одно-единственное и в самый последний день — в день его гражданской казни на эшафоте с преломлением шпаги. Когда будет этот день, совершенно никто не знает, даже Суворов, все держится в строжайшем секрете. А разрешено свидание только ближайшим его друзьям: Шелгунову с супругой, а также матери Людмилы Петровны, Чернышевскому с супругой, трем поэтам — Некрасову, Полонскому и Гербелю, двум ученым-историкам — Пекарскому и Пыпину, а также Александру Серно-Соловьевичу. Каждому поименно выдадут личный билет за подписью князя Суворова.

Казнь состоится не сегодня-завтра, но день и час по-прежнему в строгом секрете. Волнение мое неописуемо, а отец с матерью спокойно собираются в оперу, где дают «Бал-маскарад» Верди 13-го числа и где будет присутствовать сам композитор.

Положение мое час от часу все ужаснее! Просто уму непостижимая безвыходность! По строжайшему секрету только что мне сказали, что Михайлова хотят отбить. Задумано студентами университета вкупе со студентами Медико-хирургической академии. Как только его вывезут из города, на жандармов будет сделано нападение. Все готово.

Я быстренько собралась и поехала к Шелгуновым. Застала Людмилу Петровну одну, но говорить не решилась. Лицо ее бледно и замкнуто, она меня как бы и не воспринимает, я это постоянно чувствую всем сердцем своим, хочу себя перед ней поставить и все никак почему-то не могу.

Она велела подать мне чаю и положила передо мной журналы «Рассвет» и «Модный магазин». Я почувствовала себя задетой, если не сказать худшего. Неужели я только для того и создана, чтобы читать журнал для девиц и рассматривать в такой день последнюю моду?! Мне очень захотелось изречь что-нибудь едкое и язвительное, показать твердость своего характера, но она ведь не знает о моей решимости. Или, может быть, уже знает? Тогда что ж, холодность ее ко мне имеет основания.

К журналам я не притронулась. Заговорить с ней о новости, что Михайлова отобьют, я не могла, хотя и не видела причины скрывать. Разве она выдаст другим? Нет, никогда и ничего не выдаст, хоть режь ее, тем не менее я молчала про новость как будто даже из чувства какой-то мести.

А может быть, она уже и без меня все знает? Уж кому-кому, а Шелгуновым все должно быть известно в первую голову.

Тогда и отчуждение ее понятно. Я почувствовала себя вконец оскорбленной. Если она уже все знает, так почему же не сказала мне такую важную новость с порога? Я краснела и бледнела, кое-как выпила чашку чаю, журналы красноречиво отложила на другой край стола, так и не раскрыв их. Наверное, минут сорок мы провели с ней в молчании, но если я терзалась и кипела, то она была отрешенной и вела себя так, будто в комнате больше нет никого, то есть и меня тоже.

Если Михайлова отобьют, она мне ни слова не скажет, где он и что с ним.

Если Михайлова освободят, то мое самопожертвование, выходит, и не потребуется?

Что мне делать? Не могу же я настаивать на своем, не могу просить: оставьте свою затею, не лишайте меня, братия, возможности пойти под венец, — это же смешно будет!

Наконец приехал Николай Васильевич, и я бросилась к нему первой. Он только что от Суворова и не стал ничего скрывать. Князь ему заявил прямо: «Знайте, если будет покушение освободить Михайлова, жандармам отдано приказание его застрелить».

Что теперь, как теперь все обернется?!

Господи, господи, успокой мою душу, помоги мне дожить и пережить все это!..

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Завтра казнь и объявление сентенции на площади. А сегодня день хуже казни — в ожидании ее.

Зашел священник, сказал, что, согласно своду законов, перед казнью полагается исповедоваться. Михайлов отрицательно покачал головой. Если же преступником будет выражено нежелание, священник обязан две недели его усовещивать. «Две недели!» Пришлось согласиться на исповедь. Но зачем преступнику и вообще смертному обращаться к богу, если он не дает никаких ручательств? Чего ради перед ним открываться, если он не различает добра и зла, немилосерден и равнодушен, все приемлет и все сносит.

— Бог выше добра и зла, — отвечал священник.

Михайлов согласился, заметив, что камень или полено в этом отношении еще выше.

— Полено не выше, — возразил священник, — оно безразлично к добру и злу, но это низшее состояние нельзя приписывать божеству. Бог допускает зло как преходящее условие большего добра. В своей премудрости он имеет возможность извлекать из зла благо. Следовательно, зло есть нечто служебное, позволяющее добру свободно противодействовать. Отрицать зло безусловно значит относиться к нему неправедно.

Велика возможность человеческой мысли, особенно не пристегнутой к заботам дня, — и как ничтожна, заброшенна одинокая человеческая судьба!..

Исповедь состоялась в домашней церкви при комендантском доме. Когда они остались вдвоем перед аналоем, Михайлов сказал:

— Ваше преподобие, есть суждение, будто русский человек может быть святым, но не может быть честным.

Священник посуровел:

— Не ко времени ваши слова, Михайло Ларионыч, и не по месту. Однако я вам отвечу потом, вне церкви.

Исповедовал он почему-то по книжке гражданской печати, стараясь не показывать ее, возможно, печатали ее особо, для преступников. Не скрыл ли он кого из сообщников, не взял ли грех на душу, да и не увеличил ли своего греха, приняв на себя чужие проступки? Затем священник по-мирски прямо спросил: не уговаривался ли Михайлов с кем-нибудь о побеге? Вел он исповедь комкано, тороплив