Слишком доброе сердце. Повесть о Михаиле Михайлове — страница 59 из 66

В Красноярске из окна гостиницы Людмила Петровна увидела ехавшего на извозчике господина оригинальной внешности — длинные черные волосы рассыпаны по плечам, длинная борода с проседью и одет в широкий белый балахон. «Наверное, заезжий факир». На другой день Шелгунов удивил Людмилу Петровну тем, что привел этого оригинального господина в гостиницу, а далее последовало еще большее удивление — он оказался Петрашевским, тем самым Михаилом Васильевичем Буташевичем-Петрашевским. Они быстро сошлись. Петрашевский говорил горячо и много, Сибирь его не остудила, рассказал о недавнем нашумевшем на всю Сибирь деле, которое он выиграл на законном! — он подчеркнул — основании. Оно стоило Петрашевскому высылки из Иркутска, где он уже обжился, в Минусинский округ, в глушь, но тем не менее он считает себя победителем — еще бы! Прогнал с поста самого генерал-губернатора Восточной Сибири Муравьева-Амурского! На законном основании. Губернатора прогнал, а всю его камарилью отправил на каторжные работы, — есть чем гордиться! Не сразу и поверишь в такое. (Михайлов и не поверил, ибо уже знал эту историю в подробностях, но терпеливо молчал пока, наблюдая за Николаем Васильевичем.) А дело заключалось в следующем. Служилое дворянство в Иркутске совершенно обнаглело при попустительстве Муравьева-Амурского. В открытую брали взятки, жестоко обращались с переселенцами. Один из молодых чиновников, Неклюдов, попытался было восстать против злоупотреблений своих коллег. Его вызвали на дуэль, он хотел отказаться, но отказа не приняли, мало того, перекрыли все выезды из города, чтобы он не сбежал. Дуэль состоялась на Кукуевской заимке неподалеку от Иркутска, и Неклюдов был убит. Весь Иркутск во главе с Петрашевский вышел на улицу, требуя наказать убийц. Похороны стали демонстрацией, над могилой Петрашевский требовал суда над убийцами. Через Париж направили письмо в «Колокол» Герцену, И состоялся, как это ни странно для Шелгунова, но на законном основании для Петрашевского, состоялся суд. По приговору Иркутско-Верхоленского окружного суда всех участников убийства приговорили к двадцати годам каторжных работ. Стародур Муравьев-Амурский вынужден был покинуть Сибирь, на его место назначили молодого Корсакова.

Николай Васильевич слушал Петрашевского с восторгом — он не предполагал, что в Сибири столь крепок мятежный дух. Есть на кого опереться тут «Земле и воле»…

Два с лишним месяца они одолевали сибирский простор, ничего не зная о Михайлове, на месте ли он или, может быть, угнали его куда-нибудь еще дальше, хотя дальше уже и некуда. В Нерчинске их встретил Петр Ларионович, инженер-поручик Казаковского прииска, сказал, что брату разрешено жить как частному лицу в его доме и он сейчас ждет не дождется долгожданных гостей. Петр Ларионович оказался такой же горячей натурой, как и его брат. В тарантас Шелгуновых запрягли пятерню лошадей с парой навынос и с форейтором и понеслись с такой бешеной скоростью, будто Михайлов, терпеливо ждавший два с лишним месяца, не мог теперь вынести лишнего часа ожидания. Людмила Петровна держала на руках Мишутку, оберегая его от нечаянного удара, Шелгунов держал их обоих, боясь, как бы они не вывалились на повороте, а кони неслись вскачь по горной дороге. Пока ехали днем, еще не так страшно, но вот стемнело, дорога потонула во мраке (а край каторжный, бывает, беглые нападают), вокруг одни горы, ни огонька, слышен только топот копыт да перекличка кучера с форейтором: «Паря, видишь что-нибудь?» «Ни зги не вижу!» — отвечал форейтор с передней лошади, а кони неслись, не сбавляя бега все сорок верст. Наконец живы-здоровы въехали в селение, проскакали по улице, будоража жителей и собак, и остановились возле дома с мезонином. На веранде стоял Михайлов. Весь день он ходил по дому, по саду, выходил на дорогу, метался по комнатам, не находя покоя, а сейчас застыл, словно изваяние, не мог двинуться с места…

Мишутка его не узнал, забыл, отворачивался к матери от косматого, бородатого, черного дяди в очках, однако быстро освоился, ему было уже два с половиной года.

Шелгуновы рассказали о своем пути, пришел черед Михайлову рассказывать о своем. Из Тобольска он выехал в сопровождении двух жандармских урядников, совсем не строгих, мало того, строжиться приходилось Михайлову, поскольку один из жандармов оказался пьющим, так и норовил на станции забежать в кабак, и Михайлов следил за ним, не пускал, ибо ехать с пьяным в возке мученье. Бедолага все-таки нет-нет да умудрялся хватить лишку, и его высаживали на козлы для протрезвления. Особенно нагрузился сердешный на границе между Западной Сибирью и Восточной, где по обе стороны границы стояло по кабаку, один «Прощай», другой «Здравствуй», — как тут не насвистаться?

Ехал Михайлов без кандалов, они лежали в мешке. Как и прежде, на всех станциях уже знали о его прибытии, так было, кстати, до самого Нерчинска. Весть о его продвижении неизвестно каким путем бежала впереди возка. Возможно, первый при Александре Освободителе суд над государственным преступником стал известен в Сибири давно, и Михайлова тут начали ждать с осени — других-то никого не судили. Дорога была еще хуже, станции еще беднее, поесть нечего, и, если бы не тобольские припасы — Михайлова снабдили большим туесом с морожеными щами, пельменями и пирожками, — пришлось бы голодать.

В Красноярске станция была при гостинице, Михайлова уже ждали. Провожатые пошли по своим делам, один в кабак, а другой на базар, продавать оленьи перчатки, которые он шил сам и довольно искусно. Едва Михайлов расположился в нумере, как явились визитеры — три офицера с Амура и среди них капитан-лейтенант Сухомлин, командир военного судна, с которого полгода назад бежал Бакунин. Он рассказал, как было дело. Клипер Сухомлина «Стрелок» вышел в июле прошлого года из Николаевска-на-Амуре в залив Де-Кастри. Перед выходом на борт попросился Бакунин, сказав, что ему надо побывать в портах для сбора сведений о торговле, и предъявил открытый лист за подписью Корсакова. Сухомлин разрешил ему сесть, а затем разрешил и пересесть на купеческое судно, а оно пошло в Японию. Из Японии Бакунин отплыл в Сан-Франциско, а оттуда в Европу, к Герцену, совершив, таким образом, самый длинный побег в истории. Корсаков получил пагоняй из Петербурга, хотел было арестовать Сухомлина, но того потребовало к себе морское министерство, и вот он едет сейчас в Петербург вместе с семьей. Виновным он себя не считает, поскольку Бакунин имел на руках бумаги за подписью того же Корсакова, пускай с него и спрашивают. (Впоследствии выяснилось, что побегу Бакунина, хотя и несознательно, содействовал Лев Толстой. Во время Крымской войны он дружил с братом Бакунина, Александром, и был близок с Ковалевским из штаба главнокомандующего. Потом Ковалевский стал управляющим Азиатским департаментом, и Толстой обратился к нему с просьбой выхлопотать через министерство разрешение Бакунину на отлучку.)

После офицеров к Михайлову приехал Петрашевский, и у них состоялся такой же почти разговор, что и позднее с Шелгуновыми, то есть о законности и о победе прогрессистов в Иркутске. Сначала Михайлов тоже слушал его с интересом, а потом все больше стала одолевать тревога: «Неужели и я таким буду?» Становясь в оппозицию местным властям, Петрашевский, бесспорно, поступал честно — и довольствовался этим, сильно преувеличивая значение своих действий, утешался призраком борьбы без признаков победы. Он приводил примеры своих воительств с нарушителями свода законов, со злоупотреблениями местных чиновников, говорил об исправлении зла с помощью последовательных реформ. Михайлов скоро заспорил и довольно горячо, не мог он спорить с прохладцей. Не по нраву ему соблюдать дичь, именуемую сводом российских законов, и тем более других призывать к тому же, смыкаясь с околоточным надзирателем. В каторгу он сослан вполне законно, а вот беседует с Петрашевским не по закону, едет не по закону, и кандалы не на ногах, а в мешке — тоже вопреки закону. Стычки с местными мракобесами сильно отдают дрязгами а кляузами, они заслонили для Петрашевского задачи более широкие, он будто забыл, что негодовать следует на причины, производящие дурные явления, а не на сами явления. Да и какая может быть борьба у политического ссыльного, если даже там, в условиях «свободной» жизни, нам оставлен единственный удел, по словам покойного Добролюбова, «для блага родины страдать по пустякам»! Михайлова поразило, что Петрашевский, несмотря на все свои сибирские тяготы в течение вот уже двенадцати лет, все еще сохранял веру в российский прогресс и надеялся на близкую конституцию. Прощаясь, он сказал Михайлову: «До свидания — в парламенте!» Так они и расстались — последняя жертва Николая I и первая жертва Александра II.

А что касается каторги дуэлянтам в Иркутске (Неклюдов, кстати, ворвался в дом своего обидчика, избил его, и что тому оставалось делать, как не вызывать на дуэль?), то приговор был обжалован, никто не пострадал, а главный дуэлянт переведен в Россию и назначен вице-губернатором Саратова. Кого, спрашивается, наказали? Жителей Саратова да самого Петрашевского, загнав его в глухой Минусинский округ. (Рассказывая об этом, Михайлов тем самым и Шелгунова упрекал в наивности и доверчивости. Он как будто стал взрослее Николая Васильевича за эти месяцы, хотя прежде был всегда моложе.) Нужна борьба с причинами дурных явлений, только такая борьба достойна гражданина, где бы он ни был, на Невском проспекте или в Нерчинской каторге.

Да и стародур Муравьев-Амурский фигура не однозначная. Он открыто принимал у себя декабристов, разрешил старику Волконскому жить в Иркутске, в доме генерал-губернатора собирались лучшие люди города, бывал там, кстати, и сам Петрашевский. А что касается Бакунина, так он очень высоко ставил Муравьева-Амурского, и не только потому, что тот ему доводится родным дядюшкой и был посаженым отцом на его свадьбе. Властителя Восточной Сибири темпераментный Бакунин называл единственным в России лицом во всем официальном мире, сделавшем себе громкое имя не пустяками и не подлостью, а патриотическим делом.