Слишком поздно — страница 17 из 47

ож и вилку, старательно притворяясь, будто ем. И наконец, в шесть пятнадцать нам подавали ужин — тот же чай, что и на завтрак, и к нему все те же ломти мяса, теперь уже официально холодные, для желающих. Желающих находилось очень мало.

Разрешалось дополнять завтрак и ужин едой, привезенной из дома или купленной на свои деньги: сардинки, язык, варенье, консервированное мясо и так далее. Домашние припасы быстро заканчивались, и тогда возникала насущная проблема — так распределить карманные деньги, чтобы украсить школьную еду до приемлемого состояния и чтобы хватало как можно дольше. К примеру, мы выяснили, что семифунтовая банка джема помогает впихнуть в себя значительное количество хлеба, а с маринованными огурчиками ужин становится почти съедобным. И все равно мы постоянно были голодными. Ночами я лежал без сна, думая о еде, а когда наконец засыпал, грезил все о том же. За все годы в Вестминстере я не помню и дня, когда бы я чувствовал себя сытым.

Отец, сам директор школы, не принимал наши жалобы всерьез. Все мальчишки жалуются на кормежку, это часть школьной традиции. А уж Алан, как известно, вообще любит капризничать за столом. Было время, когда он воротил нос даже от молодой картошки! Да если бы отец нам и поверил, он мало что мог поделать. Мы учились за государственный счет и получали стипендию, а уж как на нее прожить — исхитряйся, как умеешь.

И мы исхитрялись. Школа постоянно требовала расходов: сбор денег по подписке, вступительные взносы за различные конкурсы, стрижка, плата за проезд, если мы уезжали на выходные, иногда подарок на свадьбу учителю или на похороны священнику. На подобные расходы отец выдавал нам в начале каждого полугодия три-четыре фунта, а мы должны были потом представить ему подробный отчет о своих тратах. Мы быстро приноровились смотреть на эти деньги как на свои собственные. Сразу откладывали небольшую сумму к возвращению домой, а остальное спускали в кондитерской Саттса на печенье и прочие сладости, которых требовали наши истощенные желудки. «Отчетность» не составляла проблемы. Откуда отцу знать, женился ли в этом полугодии кто-нибудь из учителей и не скончался ли очередной школьный священник? Равным образом не мог он судить о том, какую именно сумму потребуют с учеников по такому радостному или, наоборот, печальному случаю. «Венки — 15 ш., свадебные подарки — 17 ш. 6 п.» — на наш взгляд, вполне реалистично. Кен называл такую методу «системой двойной записи», поскольку в итоге все расходы записывались дважды, и утверждал, что это прекрасная система, проверенная временем, и все бухгалтеры ею пользуются.

Правда ли, нет ли, система служила нам отменно. Как-то на Пасху случился тревожный момент: отец внезапно потребовал отчета по поводу пяти фунтов, о которых, как мы надеялись, он давно забыл. Беда в том, что на этот раз у нас совсем не осталось сдачи. Едва ли отец, выдавая эти пять фунтов, мог быть настолько прозорлив, что определил предстоящие нам расходы с точностью до пенни; еще менее вероятно, что расходов оказалось больше, а мы не обратились к нему за недостающей суммой. Итак, очевидно, какие-то деньги должны были остаться, а у нас в карманах ни грошика. Кен, решив потянуть время, отправился на поиски собаки, которая как раз куда-то ушла по своим собственным делам. Собаку Кен не нашел, зато нашел на дороге шиллинг. Полтора пенса он потратил на имбирное пиво, за что никто не может его осудить, и с торжеством принес домой сдачу. Вечером мы представили отцу подробный отчет. В то полугодие смертность среди священнослужителей Вестминстера резко подскочила (зима выдалась на редкость промозглая), а неромантичные преподаватели вдруг ринулсь вступать в брак (видите ли, весна была такая чудесная!). Словом, то да се, к концу полугодия осталось всего три с половиной пенса.

— Они у тебя, Алан?

Да, они были у меня, и мы их торжественно вручили отцу.

Маленький лорд Фаунтлерой остался в далеком прошлом.

4

Уроки заканчивались в пять, а с четверти шестого до четверти седьмого было «свободное время». Чаще всего мы отправлялись в библиотеку. Можно было еще вступить в музыкальное общество, учиться изобразительному искусству или упражняться в гимнастическом зале. С энтузиазмом окунувшись в жизнь колледжа, я по понедельникам ходил на занятия хора, по вторникам — на рисование, а среду, четверг и пятницу оставил для библиотеки. Есть история об осужденном, которого в день казни спросили о последнем желании. Он ответил: «Может, поучиться играть на скрипке?» Вот и я примерно в том же духе сказал себе: «Может, поучиться петь?» Петь я не умел и сейчас не умею, но был готов попробовать. Пока мы хором распевали баллады Перселла в народном стиле, все шло отлично. Даже когда Ранелоу (учитель музыки и отец Макхита) говорил: «Кто-то фальшивит», — я мог возмущенно коситься на соседа, как будто сам здесь ни при чем. Однако при более пристальном рассмотрении выяснилось, что когда я не пою, никто не фальшивит, а когда я пою, кто-то фальшивит… Оставалось только смирить свою гордыню и постараться петь лучше. Видимо, не всегда у меня это получалось. Я усердствовал — точнее, усердствовал Ранелоу, но ему явно было спокойнее, когда я молчал. В таких условиях заниматься тяжело. Я покинул музыкальное общество с устойчивым ощущением, что мне мешают совершенствоваться.

Тогда я решил, что неплохо бы поучиться рисовать. Целый год я бился над наброском с головы Данте. Мог ли Данте знать, что я потрачу на него столько сил? К концу года я освоил голову Данте в перспективе, голову учителя рисования в перспективе и наилучший способ заточки карандашей. Маловато. Я обратился к физкультуре и даже прошел отбор на какие-то не то соревнования, не то выступления, однако накануне выяснилось, что все другие участники будут в белых фланелевых брюках, и лишь у меня одного белые фланелевые шорты. Я пал духом и внезапно понял, что занимаюсь всем этим не потому, что мне нравится, а просто считаю себя обязанным совершенствоваться. Решено: со следующего триместра я прекращаю работать над собой и счастливо провожу все свободные вечера в библиотеке.

Заниматься в библиотеке означало просто-напросто, что в течение часа мы могли читать любые книги. «Коралловый остров» или «Этюд в багровых тонах», «Грозовой Перевал», «Сорделло» или «Афанасиев символ веры» — никто не спрашивал, что ты читаешь и зачем. Есть ты, есть книги и есть библиотекарь, и в четверть седьмого он тебя выгонит. На мой взгляд, эта система — лучшее, что было в Вестминстере. Иначе старшекурсники не давали бы младшим никакой возможности почитать спокойно. Неописуемо приятно было в самые мрачные минуты школьной жизни вспоминать, что буквально за углом тебя поджидают Дэвид Копперфилд, или Бекки Шарп, или мистер Беннет. Выносить книги из библиотеки не разрешалось, но ведь всегда можно в пятницу вечером запрятать «Дэвида» под полу жилета, мило общаться с ним все выходные, а в понедельник вернуть на место.

Выходные вообще счастливое время. Можно съездить домой или погостить у друзей, если их одобрит школьное начальство. Большинство учеников так и делали, поэтому в колледже оставалось человек десять. Не считая обязательного присутствия на двух богослужениях в воскресенье, мы были сами себе хозяевами с обеда в субботу до завтрака в понедельник. За дисциплиной в выходные следили не так строго. При всей несхожести вкусов и интересов мы невольно сближались — так уцелевшие при кораблекрушении, выбравшись на необитаемый остров, перестают обращать внимание на классовые различия. Состав нашей маленькой группы оставался неизменным, и мы стойко притворялись, будто презираем слабаков, которые при всякой возможности мчатся под крылышко к родителям — как поступали бы и мы сами, не будь наш дом слишком далеко. Главное событие субботы — футбол вечером, в длинном каменном коридоре колледжа. Играли теннисным мячиком, по четыре-пять человек в команде: настоящий футбол, как в Хенли-Хаус, с добавлением кое-каких приемов из игры «Итонский пристенок»[14]. В таких матчах даже хорошо быть мелким и шустрым — так тесно в узком коридоре и так мал просвет между широченным защитником и стеной. Чувствуешь себя на равных с другими игроками, даже с могучими героями из школьной команды.

А потом — воскресенье. Впервые оно стало для меня по-настоящему счастливым. Поднимаясь всю неделю около семи, в этот день мы могли валяться в постели почти до девяти. Завтрак, увы, представлял собой всегдашнюю пародию на нормальную еду, но голод нас мучил не так сильно, как обычно. Утренняя служба в аббатстве была вполне переносима. Мы сидели рядом с хором, снисходительно уделяя ему немного внимания, — возможно нас и принимали за мальчиков из хора, поскольку на нас были стихари. Проповедь до нас не доносилась, и мы по мере сил боролись со сном. В обедню уже и не пытались, борьба была явно безнадежной. Когда читали «Символ веры», все кланялись, обратясь к востоку, кроме нас с Кеном. Мы, будучи нонконформистами, презирали все эти папистские штучки и сурово смотрели прямо перед собой, позволяя остальным любоваться нашими мученическими профилями. Несколько недель мы чувствовали себя героями, а потом Кен решил, что ему все равно, и стал оборачиваться вправо вместе со всеми. Я продолжал упорно смотреть на север в уверенности, будто стою за правое дело, хотя понятия не имел, какое именно. При моем тогдашнем настроении я бы и к западу оборотился — вот бы все удивились! После утренней службы мы дышали свежим воздухом на террасе палаты общин. Ученики колледжа Квин — единственные мальчики в мире, кому было даровано такое право, и потому мы считали себя обязанными им пользоваться. Год или два спустя нам уже больше нравилось быть единственными мальчиками в мире, кому неохота пользоваться подобной привилегией. Повеселевшие после утренней службы, мы возвращались в колледж и радостно «бесились», пока не наступало время ложиться спать. За целый день мы и словом не обменивались ни с одним учителем.

5