Последней на сцену выходит Изабель. Двадцать лет назад она прогнала своего возлюбленного, чтобы поддерживать святой огонь гения на алтаре Великого человека. Двадцать лет жизни она отдала ему: достойны ли такой жертвы созданные им великие стихи? Она задает этот вопрос Ройсу — он-то и был ее возлюбленным много лет назад. Публика тоже задумывается, уже безусловно принимая мнение Изабель об отце. Он в самом деле великий поэт, и она поступила правильно; он в самом деле великий поэт, но она поступила неправильно.
Наконец появляется Блейдс. Полчаса нам внушали, что он последний из великих викторианцев; и вот он здесь, во всем своем величии. Что он скажет? Какими словами воздать должное божеству? Если бы Шекспир и Эсхил, объединив усилия, написали для него монолог, публика все равно осталась бы недовольна. Что уж говорить о моих слабых способностях. «Мы верили в него, пока он не заговорил; как же мы забыли, что персонаж не может быть гениальнее автора?» Однако что-то сказать нужно.
И он говорит… А верховный жрец мгновенно выхватывает карандашик и записывает его слова на манжете. Публика хохочет. Как, должно быть, надоело гению, что каждую его пустячную реплику записывают для истории! Готово, отныне он волен говорить на моем уровне — все равно останется гениальным.
Заздравный кубок выпит, поздравительный адрес прочитан. Блейдс рассказывает о дорогих его сердцу друзьях — Теннисоне, Уистлере, Суинберне, Мередите, а потом остается наедине с Изабель. Праздничное волнение улеглось, и прожитые годы наваливаются на старика тяжелым грузом. Ему нужно кое в чем признаться. Скорее! Скорее, пока еще не поздно!
— Выслушай меня, Изабель, — просит он, и на этих словах опускается занавес.
Когда занавес поднимается вновь, тут-то и начинается моя пьеса. Что происходит в религиозном сообществе, когда становится известно, что они поклонялись ложному богу? Мы уже твердо установили, что он бог — теперь нам откроется, что этот бог фальшивый. Мы разделались с несущественным, хотя и необходимым, первым актом и наконец-то сможем развить действительно интересную тему…
Не вышло. Я слишком поздно осознал свою ошибку. Первый акт меня победил. Я слишком тщательно его отделывал. В умах зрителей прочно укоренилась мысль о величии Блейдса. Для них пьеса — о нем, о живом Блейдсе. Они увидели его, поверили в него и хотят смотреть о нем дальше. В утешение критики заверили меня, что история театра не знает лучшего первого акта — но для большинства на нем пьеса и заканчивалась. А для меня — только начиналась. Для меня главным в пьесе была тема, для публики — характер. В результате остался просто сюжет, который быстро исчерпал себя.
Писателей часто спрашивают, заставляют ли они себя писать каждый день или «ждут вдохновения». Насколько я знаю, читающая публика не предполагает, что писатель говорит жене за завтраком: «Дорогая, если к одиннадцати меня не осенит вдохновение, мне понадобится машина». Или что в процессе написания романа автор закрывает глаза, откидывается на спинку кресла и ждет вдохновения, прежде чем приступить к пятой главе. Обывателей интересует не момент зачатия, не родовые муки и не тонкости кормления младенца. Их интересует одно: случайно ли младенец родился?
Что касается меня, я больше не верю в чудесное озарение. Пробовал, и не раз. По полдня просиживал у «Лорда» в надежде, что вдохновение придет. А сколько времени убил на площадках для гольфа! Даже спал после обеда — вдруг вдохновение устроит мне сюрприз? Все напрасно. Чтобы пришла «идея», существует только один способ: сесть за стол и работать. Это и есть истинный писательский труд, и никакой другой с ним не сравнится.
У меня сочинительство происходит примерно так. Вначале часы, дни, недели родовых схваток (дурацкое сравнение, ну да ладно) — словом, недели мучений, когда я всех вокруг ненавижу, и вдруг в голове проклевывается зародыш идеи. Я эту идею рассматриваю и отвергаю как затертую, глупую и неудачную. Продолжаю думать… Проходит еще время… Такое чувство, что я никогда больше не напишу ни строчки. Жаль, та идея три недели назад была такая никчемная… Или нет? Да ну, безнадежно. Еще неделя раздумий… А не сгодится ли та идея, что приходила мне в голову четыре недели назад? Н-нет, пожалуй, не очень. Думаем дальше… Черт возьми, а как все-таки та идея, что была у меня пять недель назад? Есть в ней толк или совсем нет? И если нет, почему она упорно лезет мне в голову, отпихивая другие, более достойные сюжеты? Как вообще можно разумно мыслить, если все время думаешь про ту нелепую идею насчет покойника? И тут я сдаюсь. Остается одно: сесть и вывести из организма эту невозможную чушь. Вдруг получится вовсе и не пьеса; тем лучше, можно будет о ней сразу же забыть. Во всяком случае, приступаем… Ура, я снова пишу! А идея загадочным образом раскрывается сама собой.
Как появляются идеи? Самыми разными способами, иногда очень странными.
Схема 1. Вот было бы интересно: человек пришел к кому-нибудь в дом и умер. Полиция начинает расследование, но по какой-нибудь причине никому нельзя знать, зачем он вообще приходил. Муж и жена должны выдумать правдоподобное объяснение, а им ничего не приходит в голову. Мозги отказали, и все тут. Драгоценные минуты утекают, полиция уже едет, а они стоят в растерянности и пытаются срочно что-то изобрести. Драматично, правда?
Так появилась пьеса «Майкл и Мэри».
Схема 2. Все бесполезно. Я разучился писать. А жаль! Деннис Эди просил пьесу, и Гаррисону нужна пьеса для постановки в театре «Хеймаркет». Если бы я только мог придумать идею, тут же написал бы пьесу, Гаррисон бы ее поставил, и мы все пошли бы на премьеру. Так захватывающе — сидишь в зрительном зале, ждешь, когда поднимется занавес, и гадаешь: что там? Пустая сцена, просторный зал и вдруг — стук в дверь. Кто там, кто? Дворецкий — такой загадочный, правда? — важно шествует через всю сцену и отпирает засов. Мне всегда казалось, что это самое увлекательное начало для пьесы. Чужаки, путники приходят в незнакомый дом. Дом и правда странный; это гостиница? Ну да, самый естественный вопрос: «Это гостиница?» Что же ответит таинственный дворецкий? Предположим, он скажет: «В каком-то смысле, милорд»…
Так появилась «Дорога на Дувр».
Схема 3. «Неисповедимы чудеса Господни. Он по морю идет, летит на крыльях бури»[48]. Великолепный гимн, почему он вдруг мне вспомнился? И почему я раньше не замечал в нем абсурдной непоследовательности? То есть первая строка, безусловно, хороша, и вторая сама по себе — тоже, но они совершенно не сочетаются! По сути, Купер начинает с того, что великие дела проистекают из ничтожных причин, или как там у него, а потом… Забавно, так и в самом деле бывает. А бывает наоборот — ничтожные дела из великих причин? Как это по-латыни? Parturiunt montes nascetur ridiculus mus[49]. Я правильно вспомнил? Вроде там должен быть пентаметр? Должно быть, мелкие божки веселятся, выбирая, каким горам тужиться в родах, чтобы исполнились наши смешные маленькие желания. Вот женщина мечтает повесить новые занавески, а муж ей не позволяет, и божки говорят: «Хорошо, дорогая, ты повесишь свои занавески». Они хихикают в уголке, сговариваются между собой и готовят ничего не подозревающей парочке жуткие потрясения… И в конечном итоге занавески повешены.
Получившаяся пьеса вначале называлась «Зеленые шторы», пока мне не пришло в голову название получше: «Мистер Пим проходит мимо».
Схема 4. Когда одна «работа» уже закончена, а другая еще не начата, я не в себе (как сказал однажды Уэллс Дафне). Период бездействия не только мучителен для меня, это еще и тяжелое испытание для моих домашних. Равнодушие к моим страданиям меня бесит, равно как и заботливые вопросы, как продвигается работа. Что ни скажи, что ни сделай, мне все нехорошо.
Всего лишь один раз обошлось без такого промежутка.
Я только что закончил «Майкла и Мэри». Было лето, мы жили в нашем загородном коттедже в Сассексе. Мой соавтор отправился в деревню сдавать на почту драгоценную пьесу — ее с нетерпением дожидался режиссер в Нью-Йорке. Мы договорились, что обратно Дафна пойдет через поле, а я ее встречу. Я ненавижу деловую сторону писательской профессии, хотя мой агент избавляет меня от большинства тягот. Я шел и с грустью размышлял о том, что впереди еще неизбежная грызня по поводу прав на экранизацию. Чем больше я об этом думал, тем более неоправданными казались мне притязания постановщика на долю в доходах от экранизации. Я не хотел уступать, но противно было участвовать в бесконечных спорах и переписке, которые наверняка последуют за моим отказом.
Встретившись, мы с Дафной присели отдохнуть.
Я сказал:
— Я все думаю об этих злосчастных правах на экранизацию.
— Ты же всегда оставляешь их за собой?
— Нет, послушай, какая мне идея пришла. Это довольно смешно. Смотри: А пишет книгу и продает ее Б и при этом уступает половину прав на экранизацию, а В ставит по книге спектакль, получая половину прав на постановку, включая права на экранизацию. Потом английский постановщик Г покупает пьесу вместе со всеми американскими правами и в том числе, само собой, с половиной прав на экранизацию. Затем он продает пьесу американскому постановщику Д, и тот, естественно, требует половину дохода от экранизации. В конечном итоге право на экранизацию продано за такую-то сумму. И что получается?
— Автору не так-то много достанется, — ответила Дафна осторожно. — Каждый следующий получает половину оставшегося, или как?
— В том-то и дело! Предположим, для А это первая книга и он составил договор небрежно. Тогда каждый новый гангстер может утверждать, что вправе получить половину всей суммы, которую выплачивает кинокомпания. Итак, если киностудия платит тысячу фунтов, А придется выложить больше двух тысяч — за права на экранизацию собственной книги.
— Выходит, чем дороже он ее продаст, тем больше потеряет?