Слишком поздно — страница 47 из 47

а это ведь самое главное. Но увы! В спорте смотреть свысока на чемпионов прошлых лет можно, только если обыграешь их по их же собственным правилам. А в искусстве можно взять и изменить правила, стрелять мимо мишени, и все друзья в один голос будут уверять, что ты чемпион.

Об отмене формы. Я тут что-то искал у себя в бумагах и случайно наткнулся на письмо, датированное двенадцатым апреля 1929 года. Оно начиналось так: «Я вам писал несколько месяцев назад, но не получил ответа»… Такие неотвеченные письма время от времени попадаются под руку, вызывая угрызения совести. Утешает только мысль, что сейчас уже поздно что-либо исправить. Однако на это письмо я почти ответил, так что почти не чувствую себя виноватым. Письмо было от одного из тех энергичных американцев, что берутся писать учебные пособия и для придания своему труду авторитетности приглашают других людей написать все за них. В данном случае речь шла об учебнике «по методике написания драмы», а методику должны были предоставить драматурги — бесплатно, разумеется. Не могу ли я ответить на следующие вопросы? Я ответил — то есть нацарапал ответы простым карандашом против каждого вопроса и, наверное, собирался отдать их в перепечатку и отослать. Но, видно, так и не собрался. Перечитывая их сейчас, я обнаружил, что пятый вопрос и мой ответ удивительно перекликаются с темой этой главы.


«5. Считаете ли вы, что застывшая общепринятая структура пьесы и физические ограничения сцены, в отличие от кинематографа, мешают свободному и полному самовыражению драматурга?

Ответ: Безусловно. Точно так же застывшая форма сонета мешает самовыражению поэта. Насколько полнее и свободнее мог бы выразиться Вордсворт по поводу Вестминстерского моста, если бы писал путеводитель!»


Эту жажду свободы, не связанной формой, ученые умы приписывают пагубному влиянию большевизма и прочей красной угрозы. Увы, я не разделяю их взглядов, будто большевизм — синоним беззакония. Напротив, я считаю, что ему сопутствует избыток законов, вплоть до полной отмены всякого самовыражения, а также невероятная страсть к заполнению анкет. В поэзии тоталитарное государство лучше всего символизирует вилланель[53], по сути, основанная на двух нотах. Скажем: «Хайль, Гитлер» и «К чертям Россию» — или наоборот. А вольный стих, по-моему, есть следствие свободы слова, непременного атрибута демократии. Форма, то есть ремесло: трудности, навязанные извне, такие как «хорошо, чтобы было сходство», или три стены сценической коробки, — всё это заграждения из колючей проволоки между демократией и зелеными склонами Геликона. Прочь их!

Что делать — с годами мы не только забываем, что уже не молоды (и неудивительно, ведь мы без конца твердим себе, что остаемся молодыми), но забываем и о том, что ровесники наши весьма преклонных лет. А вот это уже удивительно, ибо мы без конца твердим, как они, бедняги, постарели. На днях я поймал себя на том, что говорю в компании: мол, косметические излишества нынешнего века окончательно доказывают, что женщины украшают себя не для мужчин, а друг для друга, — и в подтверждение этого я уверял, что все мои знакомые мужчины без исключения предпочитают чистое женское личико раскрашенному. А потом вдруг сообразил, что мужчины, о которых идет речь, — сплошь мои друзья и сверстники, а современные молодые люди, возможно, со мной не согласятся. Очень может быть, в их глазах кроваво-красные ногти, в том числе и на ногах, действительно красивы. И все-таки они, эти молодые люди, должны признать, что такой вид красоты достается легче, и потому старшее поколение вправе считать их нетребовательными. Точно так же мы по-прежнему считаем нетребовательным общество, где мурлыкание сходит за пение.

В заключение меня могут спросить: а разве это плохо, что нынешняя молодежь нетребовательна? Может, и хорошо. В современном мире так мало поводов для радости; будем же благодарны хотя бы за то, что так много поводов для удовольствия. Мы превратили мир в пустыню; глупо винить тех, кого мы бросаем в этот мир (сплошь и рядом случайно), если они довольствуются теми крохами, что мы им оставили.

Книга вольных стихов у прозрачной воды,

Саксофон, и бутылочка джина — и ты.

Ты мурлычешь мотивчик со мною в пустыне,

И в пустыне вокруг расцветают цветы.

И хвала Аллаху.

3

Что касается вопроса о том, во что я верю: однажды я изложил свои взгляды в печати по просьбе епископа — единственного епископа, побывавшего в нашем доме. (Когда он ушел, мы нашли на диване пять трехпенсовиков. Мы их отдали Армии спасения и постарались забыть об этой истории, хотя некоторое недоумение, конечно, осталось.) Мой символ веры напечатан в серии брошюр, пусть так и будет. Еще я однажды написал брошюру под названием «Мир с честью», нет нужды ее здесь пересказывать. Очень трудно объяснить людям общественно-политического склада, что если ты не общественный деятель по профессии, тебе не хочется без конца повторять одно и то же разными словами. Тот, кто пишет, высказывается раз и навсегда. Я думаю, это так для большинства писателей. Возможно, я уникален в том, что вообще терпеть не могу высказываться устно. Во время одного из моих редких публичных выступлений я среди множества других произносил речь, и все наши речи передавали по радио. Когда я вновь сел на место, сосед по столу сказал:

— Подумайте, вас услышали в Гонолулу!

Дафна сидела за соседним столиком. Позже я с гордостью ей сообщил, что меня слышали в Гонолулу.

Она ответила:

— Хорошо, что хоть где-то было слышно.

Ну что ж, те, кто читает эту книгу, слушали меня довольно долго. Пора уже и сесть на место. Но прежде я хочу сказать еще кое-что.

Каждый писатель, помещая свое имя на обложку книги или театральной программки, в какой-то мере выставляет свою частную жизнь на всеобщее обозрение. Это не значит, что он становится общественной фигурой, какими явно считают себя актеры, но по крайней мере некоторое знакомство с публикой происходит. В реальной жизни наше душевное благополучие во многом зависит от наших гостей, и потому мы сами решаем, кого приглашать в дом. Так и писатель должен сам решать, до какой степени он отдает себя на милость читающей публики. Отвечать на каждое полученное письмо, раздавать автографы по первому требованию, предоставлять бесплатно материал для публикации в журнале знакомого, произносить речи, вручать призы, председательствовать на обедах по просьбе каждого встречного, читать и подробно разбирать все присланные пьесы, помогать с публикацией всех рукописей, рекламировать все подаренные книги, — словом, выполнять все странные просьбы, какие, я полагаю, сыплются на каждого писателя — значит быть не просто общественной фигурой, а рабом публики. С другой стороны, сознание, что тебе везло в жизни, что ты стольким обязан поддержке более опытных коллег, требует как-то оплатить долги. Возможно, мой баланс все еще недостаточно уравновешен. Быть может, я не так доброжелателен к людям, как следовало бы, слишком часто отвечаю отказом на просьбы и отклоняю приглашения. Столько неотвеченных писем — боюсь, я очень многим людям мог показаться невежливым. Если кто-нибудь из них сейчас читает эту книгу, прошу у них прощения. И всем читателям говорю: «Au revoir»[54]. Надеюсь, мы еще увидимся.