Слишком шумное одиночество — страница 13 из 19

скали змея в небо, цыганка осмелела и держала нитку, дрожа точно так же, как дрожал и я, она дрожала от того, что змея сотрясали порывы ветра, она держала нитку пальчиком и кричала от восторга… Однажды я вернулся вечером домой, но цыганка меня не поджидала, я зажег свет и до самого утра то и дело выходил на улицу, но цыганка не пришла, она не пришла и на следующий день, она вообще больше не пришла. Я ее искал, но уже ни разу мы не встретились с ней, крохотной, как девочка, цыганкой, простой, как неотесанное дерево, цыганкой, походившей на дуновение Святого Духа, цыганкой, которая хотела только топить печь дровами, что она приносила на спине, — все эти тяжелые доски и куски бревен из развалин, куски дерева тяжелые, как крест, она хотела только готовить гуляш из конской колбасы с картошкой, подбрасывать в огонь деревяшки и запускать осенью в небо воздушного змея. Позже я узнал, что ее вместе с прочими цыганами арестовали гестаповцы и отправили в концлагерь, и оттуда она уже не вернулась, ее сожгли в печах то ли Майданека, то ли Освенцима. Небеса не гуманны, но я тогда еще был гуманен. После войны, когда она так и не вернулась, я сжег у себя во дворе воздушного змея вместе с нитью и длинным хвостом, к которому привязывала бумажных голубей маленькая цыганка, чье имя я уже позабыл. Когда кончилась война, в пятидесятые, мой подвал бывал иногда просто забит нацистской литературой, и я с наслаждением, прислушиваясь к звучащей во мне сонате нашей с цыганкой любви, прессовал кубометры брошюр и книжек, посвященных одному и тому же, я прессовал тысячи страниц с фотографиями ликующих мужчин, женщин и детей, ликующих стариков, ликующих рабочих, ликующих крестьян, ликующих эсэсовцев, ликующих офицеров вермахта, я с удовольствием швырял в лоток моего пресса Гитлера со всей его свитой, вступающего в освобожденный Данциг, Гитлера, вступающего в освобожденную Варшаву, Гитлера, вступающего в освобожденную Прагу, Гитлера, вступающего в освобожденную Вену, Гитлера, вступающего в освобожденный Париж, Гитлера в его доме, Гитлера на празднике урожая, Гитлера с его верной овчаркой, Гитлера и воинов-фронтовиков, Гитлера, инспектирующего Атлантический вал, Гитлера, въезжающего в оккупированные города Востока и Запада, Гитлера, склонившегося над военными картами, и чем больше прессовал я Гитлера и ликующих женщин, мужчин и детей, тем больше думал о своей цыганке, которая никогда не ликовала, которая хотела только подбрасывать в печь дрова, и готовить гуляш из конской колбасы с картошкой, и ходить за пивом с огромным кувшином, она хотела только ломать хлеб, как при святом причастии, и глядеть, открыв печную дверцу, на языки огня и пылающие угли, и вслушиваться в мелодичное гудение пламени, в пение огня, который был знаком ей с самого детства и который некиим священным образом был связан с ее народом; огонь, свет которого застилал скорбь и вызывал меланхоличную улыбку, и улыбка эта говорила о том, как счастлива была цыганка… А теперь я лежу поперек своей кровати, и с балдахина мне на грудь внезапно падает маленькая мышка… она соскользнула вниз и скрылась под кроватью, наверное, я принес нескольких мышек в портфеле или в кармане пальто, со двора тянет запахом уборной, скоро будет дождь, говорю я себе, лежа на спине, я не могу пошевелить ни рукой, ни ногой, вот до чего довели меня пиво и работа, ведь я за два дня вычистил весь подвал — ценой гибели сотен мышей, этих покорных зверюшек, которые тоже хотели немногого — грызть книжки и жить среди них, производить на свет мышат и нянчить их в гнездышке, мышат, свернувшихся клубочком, как свертывалась моя цыганочка, прижимаясь ко мне холодными ночами. Небеса не гуманны, но есть нечто, что выше их, это сострадание и любовь, о которой я долго забывал и наконец позабыл.

VI

Тридцать пять лет я прессовал макулатуру на своем гидравлическом прессе, тридцать пять лет я думал, что макулатуру и бумажный мусор можно прессовать только так, как это делал я, но нынче я узнал, что в Бубнах установили гигантский пресс, который заменит двадцать таких, как мой. И когда очевидцы рассказали мне, что этот гигант делает брикеты в три-четыре центнера весом и их подвозят к вагонам на автокарах, я сказал себе: ты должен пойти туда, Гантя, и посмотреть, ты должен это видеть, отправляйся-ка туда с визитом вежливости. И когда я стоял в Бубнах и глядел на огромный застекленный зал, почти такой же большой, как маленький вокзал Вильсона, и слушал, как гудит огромный пресс, меня начала бить дрожь и я не мог даже посмотреть на эту машину, какое-то время я стоял, глядя в другую сторону, потом принялся завязывать шнурок на башмаке и все никак не мог посмотреть этой махине в глаза. Такова уж моя натура, если я замечал в груде макулатуры корешок и обложку какой-нибудь редкой книги, я не шел за ней сразу, а брался за щетку и начинал чистить вал моего пресса, и только потом вглядывался в груду бумаги и проверял себя — достанет ли у меня сил взять эту книжку и открыть ее, и лишь проверив себя, я поднимал книгу, и она дрожала у меня в пальцах, как букетик невесты, стоящей возле алтаря. Такова уж моя натура, когда я еще играл в футбол за наш деревенский клуб, я знал, что состав игроков вывешивают в застекленной витрине у Нижней пивной только по четвергам, но я все-таки приезжал с колотящимся сердцем уже в среду, останавливался, спустив одну ногу с велосипеда, и никогда не мог сразу поглядеть на витрину, я рассматривал замочек и планки, вчитывался в название нашего клуба и лишь потом смотрел на список, но по средам там всегда бывал вывешен состав прошлой игры, и я уезжал, чтобы в четверг остановиться, спустив ногу с велосипеда, у витрины и долго смотреть на что угодно, но только не на список игроков; лишь успокоившись, я принимался медленно и вдумчиво читать основной состав, а потом второй состав и юношеский, и когда я наконец видел свое имя среди запасных игроков, то чувствовал себя счастливым. Вот и теперь я так же стоял возле гигантского пресса в Бубнах, и когда мое волнение улеглось, я набрался смелости и взглянул на эту машину, которая возвышалась до самого стеклянного потолка, подобно огромному алтарю в храме святого Николая на Малой Стране. Пресс оказался еще больше, чем я предполагал, лента гигантского транспортера была столь же широкой и длинной, как лента транспортера на электростанции в Голешовицах, по которой неспешно двигался уголь, а по этому транспортеру медленно плыли белая бумага и книги, их накладывали туда молодые работники и работницы, одетые совершенно не так, как одевались на службе я и другие упаковщики макулатуры, у них были оранжевые и голубые рукавицы и желтые американские кепки с козырьком, а еще штаны с лямками, перекинутыми через плечи и перекрещивающимися на спине, этакие комбинезоны, оставлявшие на виду разноцветные свитерки и водолазки, и нигде я не заметил ни единой зажженной лампочки, сквозь стены и потолок сюда лился свет и солнечные лучи, а под потолком были вентиляторы; эти яркие рукавицы подчеркивали мою ущербность, я-то всегда работал голыми руками, чтобы ощущать бумагу пальцами, но здесь никто и не думал осязать неповторимую прелесть старой бумаги, и лента уносила книги и белые обрезки наверх, подобно тому, как эскалатор уносит на улицу горожан из подземного перехода под Вацлавской площадью, и вся эта бумага прямиком попадала в огромный котел, ничуть не меньший, чем гигантский котел Смиховской пивоварни, в котором варится пиво, а когда котел переполнялся, транспортер останавливался и с потолка опускался цилиндр, с чудовищной силой он прессовал бумагу, а потом этак симпатично отфыркивался и опять поднимался к потолку, и транспортер вновь, подрагивая, вез макулатуру и ссыпал ее в лоток, размерами не уступающий фонтану на Карловой площади. И вот я успокоился настолько, что заметил, что этот пресс пакует и прессует книги целыми тиражами, сквозь стеклянную стену я видел грузовики, они привозили пачки книг, возвышавшиеся над бортами кузова, целые тиражи, которые прямиком отправлялись в ступу, даже мельком не затронув ни человеческих глаз, ни мозга, ни сердца. Только теперь я обратил внимание на то, что работницы и работники, стоявшие у начала транспортера, разрывали обертки пачек, вынимали из них новехонькие книги и отрывали у них обложки, так что на ленту падали только книжные внутренности; они швыряли эти книги, и те, прежде чем упасть, распахивали свои страницы, на которые никто ни разу не взглянул, да и не мог взглянуть, потому что лента должна быть всегда загружена; транспортер не терпел остановок вроде тех, что делал у своего пресса я, вот до чего не по-людски работали в этих самых Бубнах, так что мне даже вспомнилось рыболовецкое судно — сети выгибают спины, и моряки вытаскивают пойманных рыб и рыбешек и сортируют их на конвейерах, бегущих на консервный завод в недра корабля, рыба за рыбой, как и книга за книгой… И вот я настолько осмелел, что поднялся по ступенькам на широкую площадку, раскинувшуюся вокруг овального лотка, честное слово, я прогуливался по этой площадке, как по цеху Смиховской пивоварни вокруг котлов, в которых варится сразу пятьсот гектолитров пива, я смотрел вниз, опершись о перила, как если бы стоял на лесах возводимого двухэтажного дома, пульт сиял десятками кнопок всех цветов радуги, точно на какой-нибудь электростанции, и стержень опять давил и прессовал содержимое лотка с такой силой, с какой мы, бывает, мнем в рассеянности пальцами трамвайный билет, и я в ужасе оглядывался по сторонам и смотрел вниз на трудившихся работников и работниц, через боковую стену их освещало солнце, и перед глазами мелькали цветные комбинезоны, и свитерки, и кепки, переливавшиеся множеством оттенков, экзотическими птицами казались все эти работники, зимородками, норвежскими снегирями, попугаями, но ужаснулся я не поэтому, испугало меня то, что я внезапно отчетливо понял: гигантский пресс смертельно ранил все маленькие прессы; до меня вдруг дошло, что то, что я сейчас вижу: это новая пора моей профессии, а впереди уже совсем новые люди и новые методы работы. Я осознал, что пришел конец тем мелким радостям, какие выпадали мне в моем маленьком приемном пункте, конец находимым там время от времени книгам и книжечкам, лишь по ошибке отправленным кем-то в макулатуру, и что я сейчас наблюдаю совершенно иной образ мышления, ибо, хотя и может, конечно, статься, что каждый из работников принесет домой по одной книжке из каждого тиража, чтобы проче