Слишком шумное одиночество — страница 14 из 19

сть ее, но все же близок конец всех моих друзей-упаковщиков, как и мой собственный, потому что все мы, старые упаковщики, были против своей воли образованы, против своей воли мы все собрали приличные библиотеки из отысканных в макулатуре книг, и любой из нас читал эти книги в наивной надежде прочесть однажды нечто такое, что коренным образом нас изменит. Но самым страшным ударом было для меня то, что эти молодые работники без зазрения совести пили молоко и апельсиновый сок, расставив ноги, уперев одну руку в бок, они с удовольствием пили прямо из бутылок, и я понимал, что это и есть конец старых времен, что кончилась эпоха, когда рабочий на коленях, пальцами и ладонями познавал свой материал, он как будто боролся с ним, клал его на лопатки, прежний рабочий был измотан и даже весь вымазан своей работой, потому что чувствовал ее кожей. Но уже началась новая эпоха с новыми людьми и новыми методами труда, эпоха работяг, пьющих молоко, хотя кто не знает, что рабочая лошадка лучше подохнет от жажды, чем притронется к молоку. Не в силах глядеть на них, я обошел пресс и увидел итог всей этой гидравлики, огромный брикет, как раз взобравшийся на площадку автокара, этакой ящерки, которая дергаными движениями повернулась и выбралась на эстакаду, а оттуда действительно въехала прямиком в вагон, нагруженная брикетами, столь же гигантскими, как памятники на могилах богачей в Ольшанах, с брикетами столь же гигантскими, как огнеупорные сейфы фирмы "Вертхайм". Я поднес к глазам руки, грязные человеческие руки с натруженными, точно виноградная лоза, пальцами, взглянул на них, а потом с отвращением отбросил, и руки откачнулись от меня… и тут наступил обеденный перерыв, транспортер замер, и я увидел, как работницы и работники расселись под огромным щитом, под доской, полной канцелярских кнопок, и объявлений, и бумажек, и документов, и рабочие дружно поставили перед собой бутылки с молоком и развернули свертки, которые принесла в корзине буфетчица, и они неспешно ели и запивали колбасу, и сыр, и бутерброды молоком и апельсиновым соком, и смеялись, и болтали, и долетевшие до моих ушей обрывки разговоров заставили меня сильнее ухватиться за поручень, потому что я узнал, что эти молодые люди были бригадой социалистического труда и каждую пятницу ездили заводским автобусом в заводской дом отдыха в Крконошских горах. Доев, они закурили, и я узнал, что в прошлом году они вместе ездили в Италию и Францию, а этим летом собираются в Болгарию и Грецию, и когда я увидел, как легко они находят общий язык и уговаривают один другого вместе отправиться в эту самую Грецию, то уже не удивлялся тому, что, стоило солнцу поярче осветить зал, как все они разделись по пояс и принялись загорать, советуясь, куда им пойти вечером, — на Золотой пляж купаться или в Модржаны играть в футбол и бейсбол. Этот отпуск в Греции меня просто подкосил, я-то путешествовал в Древнюю Грецию, читая Гердера и Гегеля, и при помощи Фридриха Ницше постигал дионисийское восприятие мира, я вообще в свой отпуск ни разу никуда не уезжал, я проводил его, отрабатывая пропущенные смены, ведь начальник за один прогул снимал с меня два дня отпуска, а если какой-нибудь день все же оставался, то я получал за него деньги — и работал, потому что я никогда ничего не успевал, под двором и во дворе всегда скапливалось столько бумаги, что у меня не хватало сил ее спрессовать, так что все эти тридцать пять лет я жил, мучаясь Сизифовым комплексом, о котором так хорошо поведал господин Сартр, а еще лучше — господин Камю, чем больше брикетов вывозили со двора, тем больше макулатуры сыпалось в подвал, и конца этому не было, а здесь в Бубнах у бригады социалистического труда каждый день все в порядке, вот они опять дружно работают, такие загорелые, и солнце прямо на рабочем месте делает еще более смуглыми их греческие тела, и они нисколько не волнуются оттого, что проведут отпуск в Элладе, хотя ничегошеньки не знают ни об Аристотеле, ни о Платоне, ни о Гете, этой дотянувшейся до нас ветви античной Греции, они преспокойно трудятся и по-прежнему выдирают сердцевину книг из переплетов и бросают перепуганные и съежившиеся от ужаса страницы на ленту транспортера; они проделывают это с таким равнодушием и спокойствием, словно их нимало не касается, как много значит любая книга, ведь кто-то же должен был эту книжку написать, кто-то должен был ее выправить, кто-то должен был ее прочесть, кто-то проиллюстрировать, кто-то набрать, кто-то ее корректировал, кто-то набирал заново, кто-то потом еще раз ее корректировал, а кто-то набирал окончательный текст, кто-то отправил ее в типографский станок, кто-то снова читал, но уже в виде отдельных тетрадей, кто-то снова отправлял в типографию, чтобы затем тетрадку за тетрадкой подкладывать в машину, которая переплетает книги, а затем кто-то должен был взять эти книги и упаковать их в пачки, и кто-то выписывал счет за книгу и за все работы, и кто-то принимал решение о том, что книга эта не нужна, и кто-то предавал книгу анафеме и приказывал отправить ее под пресс, а кто-то должен был сложить книги на складе, а кто-то снова должен был погрузить эти книги в машину, а кто-то должен был привезти пачки книг сюда, где работники и работницы в красных, синих, желтых и оранжевых рукавицах вырывают у книг внутренности и бросают их на бегущую ленту, которая неторопливо, но уверенно, хотя и подрагивая, везет взъерошенные страницы под гигантский пресс, он пакует их в брикеты, а брикеты отправляются на бумажные фабрики, где из них сделают девственно белую, не запятнанную буквами бумагу, чтобы напечатать на ней другие, новые книги… Пока я, опершись о перила, смотрел вниз на человеческий труд, в солнечном свете появилась учительница, приведшая группу школьников, я было подумал, что учительница здесь на экскурсии, чтобы показать детям, как прессуют макулатуру, но тут я увидел, что учительница взяла книгу, призвала детей быть внимательными и потом провела операцию по вырыванию страниц, чтобы школьники видели это собственными глазами, и дети принялись по очереди брать книжки; сняв суперобложки, они пытались своими маленькими пальчиками вырывать страницы, но книги сопротивлялись, однако силы у детей все же оказалось больше, и вот детские лица прояснились, и дело у ребят пошло, и они трудились точно так же, как работницы и работники, которые кивками подбадривали школьников… Вот как обстояло дело в Бубнах, и я вспомнил экскурсию на птицефабрику в Либуше; подобно тому, как дети вырывали внутренности у книг, тамошние юные работницы вырывали у цыплят, подвешенных живьем к движущейся ленте, печень, и легкие, и сердце и швыряли эти потроха в специальные лотки, и бегущая лента, подергиваясь, уносила цыплят к местам последующих операций, а я смотрел на все это и видел, что девушки-работницы в Либуше шутят и веселятся, а на помостах в тысячах клеток сидят живые и полумертвые цыплята, некоторые, сумевшие выбраться из проволочных клеток, забираются на борта грузовиков, некоторые что-то клюют, и им даже в голову не приходит лететь прочь от крюков движущейся ленты, на которые девушки подвешивают за шеи цыплят, только что по десяти штук сидевших в клетках… Я гляжу вниз, на то, как дети учатся рвать книги, и вижу, что ученики они усердные, им даже пришлось скинуть маечки и кофточки, а еще я вижу, что несколько книг устроили заговор и сопротивлялись так, что один мальчик и одна девочка повредили себе пальчики, борясь с жесткими переплетами взбунтовавшихся книг, но потом работницы взяли этих непокорных бунтовщиц и одним резким движением вырвали у них внутренности и бросили съежившиеся страницы на ленту транспортера… а учительница тем временем бинтовала детишкам пальцы. Небеса не гуманны, и я понял, что с меня довольно. Я повернулся и пошел вниз, и уже в дверях услышал чей-то голос: "Гантя, старый бирюк, ну, и что ты на это скажешь?" Я обернулся; там, у перил, стоял в лучах солнца юноша в оранжевой американской кепке, он театральным жестом поднял вверх бутылку с молоком, он стоял там, точно статуя Свободы с факелом, что высится перед Нью-Йорком, смеялся и махал этой бутылкой, и я увидел, что все остальные работницы и работники тоже смеются, что они любят меня, что я им знаком, что все то время, пока я бродил тут, корчась от горя, они наблюдали за мной, упиваясь тем потрясением, какое испытал я при виде гигантского пресса и их самих… а теперь они смеялись и махали мне желтыми и оранжевыми рукавицами; я схватился за голову и пошел прочь, и вослед мне звенел на разных тонах смех, от которого я убегал по длинному коридору, окаймленному тысячами книжных пачек, целый книжный склад двигался и несся мимо меня, пока я спасался бегством по коридору. И в самом его конце я остановился и не удержался от того, чтобы разодрать обертку и посмотреть, что же за книги рвали дети, что за книги повредили двоим из них пальчики, и я увидел, что это Кайя Маржик, я вытащил одну книгу, взглянул на последнюю страницу и выяснил, что тираж ее восемьдесят пять тысяч экземпляров, да она еще и в трех томах, так что в сумме без малого четверть миллиона Маржиков безуспешно борются в том числе и с детскими пальчиками… И я, успокоившись, шагал по другим коридорам, подле меня высились тысячи пачек книг, безоружных и тихих, и я опять вспомнил экскурсию на либушскую цыплячью бойню и цыплят, удравших из клеток, они бродили возле бегущей ленты и клевали что-то до тех пор, пока девичья рука не хватала их, чтобы живьем нанизать на крючок бегущей ленты и перерезать им горло; те цыплята, не начав еще толком жить, подобно книгам на этом складе, уже были обречены на смерть. Если бы я этак вот поехал в Грецию, сказал я себе, то отправился бы в Стагир, поклониться месту, где родился Аристотель, если бы я поехал в Грецию, то наверняка — пусть даже в кальсонах с тесемками у щиколоток — пробежал бы круг почета в честь всех победителей всех Олимпиад, ах, если бы я поехал в Грецию! Если бы я поехал с этой бригадой социалистического труда в Грецию, я прочел бы молодежи лекцию о всех самоубийствах, о Демосфене, о Платоне, о Сократе, ах, если бы я мог поехать с бригадой социалистического труда в Грецию… Но на дворе