Иона
Жизнь по-разному оборачивается, от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Не зарекайся и от больницы. Что, думаешь, сейчас ты здоров, как бык, чувствителен, как бревно, и так всегда будет? Дотянешь до прибытия ангела смерти здоровым и бодреньким? Хорошо, если так. А если крышняк протечет, что делать будешь? Обычные лекарства, таблетки тут не помогут. Посовещаются добрые родственники, заботливые, и отправят тебя на Пряжку. Подлечиться, нервы подправить, а то и скоротать остаток дней до смертного часа. Есть тут у нас такие, кого родственники здесь забыли, а то не смогли (не пожелали) забирать вовсе. Или совсем нет родственников. Сиди, дожидайся отправки в интернат – навсегда теперь.
Вот и Женя Серединов когда-то был молод, как все мы были, здоров и весел и плавал на подводной лодке.
Да, Женя – настоящий подводник, старой, советской еще закваски. Хоть и не капитан, но офицер заслуженный, со стажем. Когда-то его дизельная (на атомной не служил, не довелось как-то) субмарина бороздила, рассекала толщу морей, океанов, ощетинившись грозным набором разных, и ядерных тоже, средств истребления. Одного залпа лодки хватило бы, наверное, чтоб развеять в пыль небольших размеров материковое государство, лодка несла силу божью. А внутри нее, субмарины, Женя нес в себе здравый рассудок.
Русалки бились хвостами о дно, борта лодки, и ламантины пели для Жени колыбельные песни. Убаюканный музыкой океана, Евгений спал – Иона в чреве стальной акулы, – а лодка неслась вперед, сшивая иглой своего тела куски прошлого, настоящего, будущего.
Но все когда-нибудь кончается, закончилась и боевая служба офицера Серединова.
И доживал бы он свои дни на пенсии, в тепле и холе, да что-то не то вышло. Повернулись шестеренки, сцепились колесики, сдвинулись рычаги механизма судьбы, и смыло Евгения Серединова – толкового моряка, храброго офицера и человека еще не старого – мутной рекой повседневности в липкое болото безумия. Стали его посещать видения, полусонные галлюцинации, картинки пророческие: то Атлантиду увидит, то третью мировую, а как-то раз строительство Вавилонской башни во сне созерцал. Но больше все оказывался Женя в тех местах, где долго жил, ездил или хоть побывал когда-то.
И, доложу я вам, интересная жизнь началась у бывшего подводника Серединова – каждый день он на новом месте, в новой обстановке, то на поезде едет, то на подводной лодке, а то и в своей собственной квартире пребывает.
И в больнице он не всегда узнавал действительность, а все или в троллейбусе куда-то добирался (в Адмиралтейство, наверное), или на кухне сидел, на своей кухне, маленькой, уютной, с новостями под ужин. А то и вовсе в боевой рубке, в парадном кителе с орденами, разглядывал в перископ крутые обводы американских крейсеров и линкоров.
Каждый раз, возвращаясь в скучную реальность, он долго смотрел доверчивым взглядом удивленной собаки, и я навсегда запомнил выражение лица человека, словно только очнувшегося от толкового, интересного сна. И где-то там, вдали, на просторах Атлантики, выводили свою замысловатую песнь ламантины.
Наследие предков
Вот Геннадий Литвер. Возрастом не больше сорока, но выглядит старше своих лет, черты крупные, четко очерченные, лицо, в общем, потрепанное, со следами зазря прожитых годов.
Чем занимался Гена на воле в добольничном своем бытии? Сложно сказать. Считай, ничем и не занимался, жил свою молодость, коротал дни, ни во что стараясь серьезно не вписываться.
Ну, в синагогу ходил. Нет, не потому, что с младых ногтей почувствовал влечение к религии предков. Потусоваться просто. Синагога, что на Лермонтовском проспекте, дом два; недалеко, кстати, от Пряжки, к тусовкам располагает. Поскольку синагога в Петербурге всего одна (больше и не требуется), оказалось с экономической точки зрения целесообразным собрать в одном здании, под одной крышей все функции и опции, которые только могут понадобиться благочестивому прихожанину: есть там и туалет, и столовая, и библиотека, и еще что-то. Словом, можно культурно провести время. Ну, там, книжку почитать, Ветхий Завет или из Каббалы чего, или побеседовать с еврейскими мудрецами, что зависают там чуть не ежедневно, и уж конечно, каждую субботу обязательно. Можно было стать евреем образованным, верным слугой Яхве, рабом – чтоб я сдох! – божьим. Но Гена ходил в храм вовсе не за этим: с девчонками знакомиться. Ну да, затусит, подцепит какую-нибудь молодую еврейскую барышню. Вот и все, собственно. Никаких больше особых духовных исканий.
Что еще делал Гена на свободе и к чему пришел? Вот по комиссионкам и скупкам, всевозможным базарам и блошиным рынкам любил шариться. Шопинг по-простому, для бедных. Адонис этим тоже увлекался, да потом бросил – надоело, и времени больше нет.
А вот у Гены отныне со временем проблем никаких, целая вечность впереди. Сиди, жди теперь, когда из больницы переведут в интернат, из интерната – в морг и на кладбище.
Мачеха, единственная из родственников помнившая о нем, Гену не навещала, лишь передавала раз в месяц папиросы, чай, сок, печенье и прочее питание через врачей, отказываясь его видеть.
Что он делал на воле и о чем после вспоминал в больнице? Может, работал усердно или учился, в творчестве самореализовывался? Или отдавал все свое время племенному богу, господу Яхве?
Бытует мнение, что евреи все сплошь одержимы тягой к знанию, к учебе и отличаются трудоспособностью, практичностью и так далее. Так это или нет – не знаю, затрудняюсь ответить, статистических исследований не проводил. Но что касается Геннадия Литвера… Он под такой идеальный, рафинированный, сверх-образцовый портрет явно не подходил.
Чем же он интересовался еще, что делал на свободе? Работал, но если и работал, то лишь от случая к случаю, порывами, приступами.
Мог бы, наверное, исповедовать веселый хасидизм, если б вопросами религии интересовался хоть в такой степени (про изучение национальных языков – иврита, идиша, арамейского; Торы, Талмуда, Каббалы – я уж и не заикаюсь). Но ничем Гена особо не интересовался: что жизнь, что дождевая вода.
Одним словом, ленивый Гена, безалаберный, неудачливый и, в общем, маргинальный, деградированный элемент.
«Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, – сказал Екклезиаст, – и нет ничего нового под солнцем…»
Интернационал
Сегодня понедельник. Выходные закончились, погуляли, и хватит. На воле у народа отходняк. Белочка. Значит, новых бойцов привезут.
Новым бойцом оказался Езас – литовец. Говорит с акцентом. Внешность выразительная: веснушчатый, белокурый, желтоглазый, с взъерошенной – молниями – шевелюрой. Сейчас уже спит. Завтра узнаем, что за птицу к нам занесло.
А вообще у нас тут собрался целый больничный интернационал: есть русские, прибалты, татары, башкиры, евреи, немцы поволжские, армяне, хохлы, белорусы. Даже один этнический японец (в пятом колене) затесался. Во всяком случае, сам он так о себе заявляет.
Интернационал! Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью.
Ночной сейшен
Первая палата – особая территория на нашем тринадцатом, да и на любом другом отделении больницы. Вновь прибывшие первым делом направляются сюда. Но здесь не только новенькие, но и очень даже старые в буквальном смысле: в Первой палате всегда лежит несколько неходячих уже, распадающихся на части стариков. И в обязанности персонала входит их время от времени переворачивать с боку на бок от пролежней. Первая палата отличается от других-прочих также незабываемым ароматом: сложный букет запахов мочи, давно не стиранной одежды, прелых бинтов и памперсов. У Первой всегда кто-то должен дежурить. Ну, то есть просто сидеть у входа в палату, в старом, советского еще производства, обшарпанном кресле. И днем, и ночью. Персонал, как правило, передоверял дежурство кому-нибудь из принудчиков или привилегированных пациентов. Впрочем, иногда эту должность справляли и сами медсестры или кто-нибудь из обычных, не приблатненных пациентов.
Но все не так мрачно, столь убого даже и в надзорной Первой палате. Я вот, помню, и там ухитрялся тайком от персонала книжки почитывать. В Первой литература запрещена. Передавал мне книги хороший друг, Володя Успенский.
А то и совсем веселуха, был, помню, один случай.
Лёха Дилетант – художник, он даже в больнице умудрялся гуашью пейзажи делать. Меня лишь на наброски хватало, шариковой ручкой. До сих пор нахожу иногда эти листки среди старых записей.
Так вот, дежурил Алексей как-то ночью у Первой. А Толик Паркин (о нем после скажу) – парень загадочный, но свой в доску – днем еще присмотрел в сестринской добычу, пластиковую канистру медицинского спирта. Он концентрированный, 95-процентный, голубовато-синего цвета, туда специальный краситель какой-то добавляют. Но пить его можно: обычный медицинский спирт, не метиловый; употребляется для протирки кожи перед инъекциями.
А Толик оказывал добровольную помощь, на персонал ишачил: мыл полы, посуду, протирал окна. И был на столь хорошем счету, что ему даже ключ от сестринской доверяли. Должен же кто-то и в сестринской прибраться! А может, и не доверяли, а просто он ключ этот на время позаимствовал, не помню точно.
Но как бы то ни было, добычи для нас Толик все-таки ухватил: слил голубой медицинский спирт в заранее припасенные пластиковые бутылки. Но немного оставил – для цвета – и долил водопроводной водой, после чего канистру вернул на место и ключи тоже. Таким образом, спирт был наш, и никто ничего не заметил.
Пить такое неразведенным, конечно, тяжкое испытание, и психам не под силу, поэтому разбавляли водой один к двум, до крепости водки.
После отбоя – после 22:00 – оживились пациенты, зашевелились, заползали по отделению. Врачей давно не было, медсестры тоже ушли, такое иногда случалось.
Художник Алексей – артист, главный вдохновитель и организатор сегодняшнего мероприятия, страж Первой палаты – на своем кресле уже вскрывал упаковки колбасы на закусь из передачи, а Толик разливал по емкостям синее пойло. Все-все, кого оповестили и кто мог ходить или, по крайней мере, на ногах держаться, собрались здесь. Каждый принес, держит в руках собственную емкость для огненной воды: металлическую эмалированную кружку советского об