Бринн останавливается как вкопанная.
– Что случилось? Кто вы такой?
– Добрый день, – говорит он. Я мысленно слышу шорох раздвигаемых занавесок в домах напротив и представляю себе пялящихся соседей, гадающих, что мы натворили теперь и не настигнет ли нас наконец заслуженная кара. – Я надеялся, мы сможем немного поболтать. Я офицер Мур. – Он делает паузу, словно эта фамилия должна все нам объяснить.
И она действительно все объясняет – Мур. Как у Хита Мура. Должно быть, до Бринн это доходит тогда же, когда и до меня. Она в ярости.
– Вы старший брат Хита Мура!
– Двоюродный брат, – поправляет ее он. Щеки у него пухлые, как у младенца, и, когда он улыбается, совершенно скрывают его глаза. – Извините, что беспокою вас, дамы, – говорит он, передвигая пояс с пистолетом повыше, словно мы в ковбойском фильме. – Я здесь по поводу пропавшего телефона.
В шестом классе на уроках истории мы проходили падение Рима. Мы внесли в таблицу все факторы, которые привели к разрушению одной из самых могущественных империй в истории человечества. Коррупция. Религиозные распри. Обжорство. Неэффективное управление. Но все это были лишь палочки, торчащие из детской вертушки, то есть из центрального факта: за сто лет то, что было супердержавой, превратилось в жалкое скопление городов-государств.
Но никто никогда не говорит тебе, что иногда катастрофы происходят без предупреждения. Они не отбрасывают зловещих теней. Не нарастают, как снежный ком. Подобно лавинам, они обрушиваются внезапно и погребают тебя под собой.
Взять хотя бы Помпеи, город, похороненный под слоем пепла. Или то, как от первых заморозков опадают головки цветов, кроме самых крепких.
Посмотрите на человеческое сердце. Подумайте о разнице между живым и неживым. Одну секунду этот кулачок сжимается и разжимается. А в следующую просто перестает это делать. От биения к биению. От секунды к секунде.
Раз. Звук и движение. Два. Еще одно биение. Три.
Ничего.
Пятнадцать минут спустя Бринн уже сидит на переднем сиденье полицейской машины, выглядя так, будто находится под арестом. Хит Мур, по-видимому, испугавшись встретиться лицом к лицу с одной из Чудовищ с Брикхаус-лейн, послал вместо себя кузена, чтобы тот сделал за него грязную работу. Офицер Мур отправился прямо в дом Бринн, где сообщил вконец растерявшейся матери, что ее дочь украла мобильник во время стычки на церемонии поминовения Саммер Маркс.
Мать Бринн заявила, что девочка находится в «Перекрестке». В «Перекрестке» заявили, что Бринн забрала у них несколько дней назад некая Одри Оджелло. Офицер Мур, несомненно, был воодушевлен тем фактом, что простое дело о пропавшем телефоне вдруг превратилось в дело о пропавшей девушке, учуял возможность сделать нечто большее, чем помещение пьяных парней в вытрезвитель, и, узнав, что меня и Бринн видели вместе, выяснил, что она живет в моем доме.
А теперь Бринн едет к себе.
Я все еще на лужайке перед своим домом. Стоящее высоко над головами всех нас солнце похоже на мяч, который кто-то подбросил в небеса, и я чувствую себя точно так же, как когда-то во время выхода на аплодисменты под занавес, когда огни рампы сияют ярко, ослепительно, но рукоплескания уже затихают – мне хочется рассмеяться, или закричать, или продолжать танцевать, все, что угодно, лишь бы не наступила тишина.
Когда офицер Мур заводит мотор, Бринн наконец смотрит на меня. Секунду ее лицо остается непроницаемым, затем она поднимает руку, и мне кажется, что она сейчас попытается что-то сказать. Но вместо этого она просто прижимает ладонь к стеклу. Я тоже поднимаю руку и держу ее так, пока патрульная машина не отъезжает и Бринн не опускает руку, оставив на стекле след.
На той стороне улице дергаются занавески. Кто-то однозначно наблюдал за этой сценой. И я раскланиваюсь.
– Представление окончено, – говорю я вслух, хотя вокруг никого нет и меня некому услышать.
Зайдя в дом, я стою в полумраке парадной прихожей и гляжу на Кучи, щурясь и пытаясь вообразить, что они являют собой нечто прекрасное и естественное, каменные монолиты или фигуры древних богов. Но на сей раз у меня ничего из этого не выходит. Я вижу вокруг только мусор, гниль, плесень, захватившую весь дом. Возможно, я даже никогда не поеду в колледж. Возможно, я останусь здесь навсегда, медленно желтея, как одна из тех старых газет, которые мать отказывается выбрасывать, или становясь такой же серой, какими постепенно сделались стены.
В голове эхом отдается голос Оуэна. Я любил тебя. Любил. Любил.
Как ни странно, желание плакать вдруг проходит. И желание чистить дом – тоже. Все равно уже слишком поздно. В этом нет никакого смысла. И никогда не было.
– Прости, Саммер, – говорю я, обращаясь к пустой прихожей. В соседней комнате что-то шуршит. Вероятно, мышь. Я закрываю глаза и представляю себе, будто слышу, как дерево дома грызут термиты.
Наверное, думать, что я буду нужна Оуэну теперь, было с моей стороны чистым безумием. Повзрослевший Оуэн со своим очаровательным выговором, похожий теперь на образцового бойскаута, уезжает в Нью-Йоркский университет, туда, где учатся девушки с модными стрижками «под мальчика» и голливудскими улыбками, девушки, семьи которых владеют загородными домами на Кейп-Коде или на востоке Лонг-Айленда в Хэмптонс, девушки без излома внутри. Может быть, собирая весь этот хлам, моя мать просто отражала внутренний хаос. Тот, который царит в наших душах.
Внезапно раздается стук в дверь. Бринн. Может быть, она что-то забыла. Может быть, она выскочила из полицейской машины и прибежала назад. На секунду меня даже охватывает надежда, что так оно и есть.
Но вместо нее на крыльце стоит отец, весь потный и с восковым лицом.
– Миа. – Мое имя срывается с его уст как взрыв. – Миа. О боже.
– Папа. – Тут я вспоминаю, что входная дверь лишь чуть приоткрыта – недостаточно для того, чтобы он мог войти, и недостаточно для того, чтобы увидел, что творится внутри. И пытаюсь выскользнуть наружу сама. Но он держит дверь рукой и не дает мне выйти.
– Где ты пропадала? – Он выглядит так, словно давно не спал, и волосы стоят торчком, как будто его за них схватил какой-то великан и попытался поднять в воздух. – Я был уже близок к тому, чтобы позвонить в полицию – я пытался набрать тебе по меньшей мере двадцать раз и каждый раз попадал на твою голосовую почту.
– Мой телефон разряжен – вот и все, – выкручиваюсь я.
Но он просто продолжает говорить и говорить, пропуская половину слов, так что мне с трудом удается взять в толк, о чем он толкует.
– …приехал вчера вечером… в доме не горел свет… звонил два дня… телефон отключен…
– Прости, папа. Я… я не очень хорошо себя чувствовала. Но теперь все в порядке, – поспешно добавляю я. Я беспокоюсь, как бы с ним не приключился сердечный приступ: на его лбу выступила и быстро пульсирует голубая жилка.
Наконец у отца иссякает гнев – или запас воздуха в легких, – и он просто стоит, тяжело дыша, а жилка на его лбу пульсирует уже медленнее.
– О господи, Миа, открой дверь. Я был в ужасе – твоя мать и я, мы оба…
– Ты звонил маме? – Все это время я говорила с отцом через узкую щель между дверью и косяком и закрывала ее своим телом, чтобы он не смог увидеть то, что находится внутри. Теперь я выскальзываю на крыльцо, плотно закрыв за собой дверь. Я ни за что не впущу отца в дом. Он ни разу не заходил внутрь с тех самых пор, как ушел.
– Разумеется, я позвонил твоей матери. Она сейчас едет сюда из дома Джесс. – Отец хмурится, теперь он выглядит немного больше похожим на того моего папу, которого я знала, строгого врача-ортопеда, специализирующегося на заболеваниях стоп. Я почти уверена, что даже в детстве он любил переодеваться во врачебную униформу и диагностировать у людей острый тендинит. Грустные глаза смотрят на меня, потом на дверь и опять на меня. – Пойдем, – говорит он уже нормальным тоном. – Пойдем в дом. Я не прочь выпить стакан воды.
– Нет! – кричу я, когда он протягивает руку ко входу. И инстинктивно всем телом прижимаюсь к двери, чтобы он не мог ее открыть.
Отец уже схватился за ручку двери.
– Миа, – тихо говорит он тоном, который не знающий его человек счел бы будничным и небрежным. – Миа, что ты там прячешь?
– Ничего я не прячу. – Но внезапно из глаз снова начинают течь слезы. Предательницы. Они всегда появляются в самый неподходящий момент. – Пожалуйста, – бубню я. – Пожалуйста.
– Я сейчас открою эту дверь, Миа. – Теперь голос отца звучит лишь чуть громче шепота. – Я открою ее через три секунды – ты меня поняла? Одна… две…
Я отхожу в сторону, обхватив себя руками и давясь рыданиями.
– Три.
Несколько долгих секунд папа даже не заходит внутрь. Он стоит, замерев и словно подавляя в себе желание убежать. Затем он подносит руку ко рту – медленно, медленно, боясь шевельнутся, боясь до чего-нибудь дотронуться.
– О господи, – говорит он.
– Прости меня. – Я наклоняюсь и упираюсь ладонями в колени, судорожно всхлипывая. Я не знаю, у кого и за что прошу прощения – у моей мамы, потому что не смогла ее уберечь; у моего отца за то, что не смогла все это остановить. – Прости меня, – повторяю я.
Папа меня словно не видит.
– О господи, – повторяет он и заходит на несколько футов внутрь, и под его ногой что-то хлюпает. Он вздрагивает. Еще шаг. Что-то хрустит. Старые журналы трещат, когда он на них наступает. Даже стоя на крыльце, я вижу Кучи, словно пальцы указывающие на небеса с их несуществующим раем, и я могу сейчас думать только об одном – о том, как папа будет зол, и о том, как будет зла мама и как я провалила все, даже то, что было провалено с самого начала. И я почти не могу дышать, так надрывны мои рыдания: сломленная девушка с разбитым сердцем, живущая в разрушенном доме.
– Миа. – Отец поворачивается ко мне, и я с изумлением вижу на лице не злость, а такое выражение, будто кто-то только что вырвал из его груди сердце. Я никогда не видела, чтобы отец плакал, ни разу, он не плакал даже не похоронах своей матери – но сейчас плачет, плачет, не пытаясь сдерживаться и даже не вытирая слез. Затем он стремглав выбегает из дома и поднимает меня, как будто я маленькая девочка, поднимает, отрывая мои ноги от крыльца, и его руки с силой сжимают ребра, и все это так неожиданно, что я начисто забываю о своем горе.