из абитуриентов стал коленями на свой мат. Данло занял место рядом с Хануманом.
Истрепанный дырявый мат кололся соломой и пропускал снизу холод льда.
– Тихо! Время пришло! – снова провозгласил староста.
Абитуриенты умолкли, ожидая, когда им объявят условия испытания этого года. Всю площадь, не считая немногих деревьев йау с красными ягодами, ледяных скульптур и двенадцати редких деревьев ши с Самума, заполняли ряды коленопреклоненных мальчиков и девочек. Пахло чистым ребячьим потом и переспелыми ягодами. С ближних крыш звонко падала капель.
Тревожное ожидание висело в воздухе.
– Тишина! Всем слушать Мастера Наставника, Пешевала Лала!
Из дома позади старосты вышел и спустился по ступеням безобразный бородач. Послушники и кадеты называла его «мастер Лал», но всем остальным он был известен как Бардо, или Бардо Справедливый. Форменная черная сутана туго обтягивала громадные грудь и живот. Цвет Борхи – белый, и все послушники носят белое, но Бардо до того, как занять пост Мастера Наставника, был пилотом и носил форму своей профессии.
– Тихо! – прогремел он, повторяя призыв старосты. Голос у него был под стать фигуре. Он обвел суровым взглядом ряды абитуриентов – видно было, что он очень неплохо разбирается в людях. Тяжело прохаживаясь взад-вперед, он одаривал кого-то улыбкой или легким кивком, но в целом вид у него был такой, будто ему смертельно надоели и собственная персона, и суд, который ему предстояло вершить. – Тихо! – Его голос прокатился по всей площади, от дома к дому. – Ни слова, пока я не объясню правила нынешнего испытания. Эти правила очень просты. Вставать разрешается только по нужде. Ни еды, ни питья не полагается. Тот, кто заговорит, будет сразу отчислен. Все, что не запрещено, – разрешено. Проще некуда, клянусь Богом! Ждите – и больше ничего.
И они стали ждать. Семь тысяч подростков, все не старше пятнадцати лет, ждали на теплом ложнозимнем солнце, почти в полной тишине. Хануман, разумеется, не мог сдержать кашля, но послушники, патрулирующие между рядами, не делали ему замечаний. Данло беспокоило, как Хануман выдержит вечерний холод, и он решил отвлечь его от собственных страданий и поднять его дух с помощью музыки. Данло достал из-под хитона шакухачи и начал играть. Тихая, придыхающая мелодия привлекла внимание всех, кто был рядом. Абитуриентам музыка нравилась, но послушники проявляли недовольство. Они бросали на Данло уничтожающие взгляды, как будто он оскорбил их, найдя хитрый способ обойти приказ Бардо.
Он, конечно, не произнес ни слова, но его музыка успешно заменяла всякий разговор.
Так, дуя в свою длинную бамбуковую флейту, Данло коротал этот бесконечный день – день, прекрасный во всех прочих отношениях, теплый и наполненный ароматным горным воздухом. Деревья ши покрылись белыми цветами, и тучи только что народившихся бабочек-нимфалид пили нектар, трепеща лиловыми крылышками. Под жарким солнцем на ясном небе ждать было нетрудно. Бесчисленные иглы света покалывали лицо и шею. Данло продолжал играть, закрыв глаза и не замечая, как солнце, став большим и багровым, клонится к западу. Сумерки принесли с собой первый холодок, но Данло продолжала греть изнутри музыка сон-времени. Появились звезды, и стало по-настоящему холодно. Данло, почувствовав это на себе, открыл глаза и увидел, что настала ночь. Небо здесь, на восточной окраине, почти не затронутое городскими огнями, было черным-черно и полно звезд. Тепло невидимыми волнами покидало Город, уходя туда, вверх, и не было облаков, чтобы удержать его.
– Как холодно! Не могу я терпеть этот холод! – Мальчик по имени Конрад в десяти ярдах перед Данло ругался и лупил ногами по мату. Послушник подошел к нему и ухватил за шиворот. – Ты, морда поганая! – заорал Конрад, но послушники, не обращая внимания на его дурные манеры, мигом вывели его с площади.
Он был первым, кто потерял терпение и надежду, но далеко не последним. Абитуриенты, словно получив сигнал, начали вставать по одному и по двое и уходить с площади. Вскоре число отказчиков возросло до десятков и даже до сотен. Когда ночь пришла окончательно, на площади осталось около трех тысяч человек.
Около полуночи Данло встревожил особенно злостный приступ кашля, напавший на Ханумана. Настоящего мороза не было – температура на площади стояла примерно такая же, как в снежной хижине, – но Хануман весь трясся, согнувшись и прижимаясь лицом к мату. Если он не сдастся и не уйдет в укрытие, он наверняка скоро умрет. Но Хануман, по всей видимости, не собирался сдаваться. С красными рубцами от соломы на лбу и Щеках, он смотрел широко раскрытыми глазами на световые шары по краям площади. Эти бледноголубые глаза, словно зловещие блинки-сверхновые на небе, горели странным неодолимым светом. Нечто ужасное и прекрасное внутри Ханумана удерживало его на мате вопреки кашлю и холоду. Данло почти видел это нечто – этот чистый пламень воли, побеждающий даже инстинкт выживания. «Каждый мужчина и каждая женщина – это звезда», – вспомнил Данло. Сила и красота духа Ханумана притягивала его, как притягивает мотылька роковое пламя костра.
– Хануман! – шепнул он, не удержавшись. Стремление поговорить с этим несгибаемым человеком, прежде чем тот умрет, было сильнее страха быть обнаруженным. Данло казалось почему-то, что если он увидит самую суть Ханумана, то поймет все о шайде и халле. Дождавшись, когда послушников поблизости не будет, он прошептал снова: – Хануман, не надо прислоняться головой ко льду. Лед, он даже сквозь мат холодный, холоднее воздуха.
Хануман, стуча зубами, проговорил:
– Мне… никогда еще… не было так холодно.
Данло огляделся. Почти все маты вокруг опустели, а те немногие ребята, которые могли их слышать, свернулись клубком, как собаки, и вроде бы спали.
– Я слишком много раз видел, как люди уходят, – чуть слышно произнес он. – И ты тоже уйдешь, если не…
– Нет! Я не уступлю!
– Но твоя жизнь – она стынет и угасает…
– Моя жизнь ничего не стоит, если я не проживу ее так, как должно!
– Но ты не умеешь выживать… на таком холоде.
– Значит, придется научиться.
Данло улыбнулся в темноте, сжимая холодный бамбуковый ствол флейты.
– Тогда продержись еще немного. Скоро настанет утро. Ночи ложной зимы короткие.
– Почему ты разговариваешь со мной? А вдруг тебя поймают?
– Я знаю, что разговаривать нельзя.
– Ты не такой, как все. – Хануман обвел рукой скрюченные фигуры других абитуриентов. – Посмотри только на них – спят в самую важную ночь своей жизни! Никто из них не стал бы так рисковать – ты не такой, как они.
Данло потрогал перо Агиры, вспомнив ночь своего посвящения.
– Трудно быть не таким, как все, правда?
– Сознавать себя, вот что трудно. Большинство людей не знают, кто они.
– Они точно блуждают в сарсаре, – согласился Данло. – Да, это трудно – видеть правду о себе. Кто я, если вдуматься? Или любой другой человек?
Хануман прокашлялся и засмеялся.
– Раз ты задаешь такой вопрос, значит, уже знаешь.
– Ничего я не знаю, если по правде.
– Это самое глубокое из всех знаний.
Тихо посмеиваясь, они обменялись понимающими взглядами, но затихли, услышав шаги послушника в десяти рядах позади себя. Дождавшись, когда он пройдет, Хануман подышал на руки и опять затрясся.
– Ты рискуешь жизнью ради того, чтобы поступить в Академию? – спросил Данло.
– Жизнью? Ну нет, я не столь близок к смерти, как тебе кажется.
– Ты проделал путешествие сюда, чтобы стать пилотом?
– Мне думается, что быть пилотом – моя судьба.
– Судьба?
– Я мечтал… – Данло помолчал и закончил: – Я всегда хотел стать пилотом.
– Я тоже. Постоянный контакт с компьютером, разрешенный пилотам, – это начало всего.
– Я не думал об этом в таком свете. – И Данло, глядя на созвездия Волка и Талло, добавил: – Я хочу стать пилотом, чтобы отправиться к центру Великого Круга и увидеть, халла вселенная или шайда.
Он закрыл глаза и нажал на веки холодными пальцами.
Как объяснить другому свою мечту увидеть вселенную, как она есть, и сказать «да» этой правде, как мужчина и как асария? Алалоям вообще запрещено делиться с другими людьми своими мечтами, снами или видениями – как же он может поведать Хануману, что мечтает стать асарией?
– Что такое «халла»? Ты все время повторяешь это слово.
Ветер, шуршащий между домами, пронял Данло, и он задрожал. Несмотря на испытываемое неудобство, ему нравился этот веющий в лицо холодок, пахнущий морем и свободой.
Как хорошо говорить глухой ночью с таким чутким новым другом! Как это волнует – обманывать бдительных послушников, не имея иного прикрытия, кроме ветра. Странность этого стояния коленями на колючем мате в обществе трех тысяч других полузамерзших мальчиков и девочек вдруг переполнила Данло, и он стал рассказывать Хануману о смерти своих родителей и о своем путешествии в Невернес. Данло пытался поведать ему о гармонии и красоте жизни, но простые алалойские понятия, переведенные на цивилизованный язык, казались наивными даже для его собственного слуха.
– Халла – это крик волка, зовущего своих братьев и сестер. И звезды, светящие ночью, когда солнце закатывается за горы, тоже халла. Халла, когда ветер ложной зимы прогоняет холод, и халла, когда холода приходят снова, чтобы животные не размножались чрезмерно. Халла… о благословенная халла! Она так хрупка, когда пытаешься дать ей определение – это все равно что идти по морилке, мертвому льду. Чем больше в тебе веса, тем вернее, что он проломится. Халла есть, вот и все. Последнее время я думаю о ней, как о чем-то, что просто есть.
Хануман отвернулся от ветра, сдерживая кашель.
– Я никогда еще не встречал таких, как ты. Проделать тысячу миль по льду в поисках того, что ты называешь халлой – да еще в одиночку!
– Старый Отец предупреждал, что мне могут не поверить, если я расскажу об этом. Ты никому больше не скажешь?
– Конечно, нет. Но ты знай, что я тебе верю.
– Правда?