Аэлис прикусила губу. Что он себе позволяет, кто дал ему право так поносить сословие, к которому она сама принадлежит. В ней снова вспыхнул гнев, но тут же угас, чувство справедливости взяло верх. Да нет, наверное, он, к сожалению и к великому ее стыду, прав. Но ведь если это так, то…
Она обернулась к Франческо:
— Мессир Франсуа, если все обстоит так, как вы говорите, а похоже, что все так и есть, ибо рассуждаете вы убедительно, то… что же будет с рыцарским сословием?
Франческо беспечно рассмеялся:
— О, вы слишком уж прямо истолковали мои слова! Да, я говорил, что мир вступает в эпоху потрясений, но из этого отнюдь не следует, будто рыцарское сословие завтра же подвергнется серьезным бедствиям. Безусловно, оно со временем потеряет свое теперешнее значение, и наоборот — другие сословия приобретут новое, но этого не случится так скоро, донна Аэлис.
Аэлис задумчиво взглянула на него и на этот раз не рассердилась. Она вдруг подумала о Робере. Что ж, если говорить по совести, это будет справедливо. Разве Робер не лучше иного рыцаря? Так почему же ему не занять положения, которого он по праву достоин? И, представив себе своего друга в славе и почете, она радостно улыбнулась.
Франческо с интересом наблюдал за ней.
— Вы согласны со мной, не так ли?
Аэлис покраснела:
— Да. Я подумала, что, в общем-то, Бог сотворил всех людей одинаковыми, а раз так, то почему бы и не измениться порядку вещей? Если это, как вы сказали за обедом, послужит к улучшению рода человеческого…
— Мадонна, вы не только прекрасны, вы еще и наделены тонким умом и благородным сердцем!
Аэлис совсем смутилась, не понимая, всерьез он говорит или насмешничает.
— Что вы, мессир, в том нет моей заслуги, наставник тоже не раз внушал мне подобные мысли.
— Вот это удивительно, — сказал Франческо. — Падре капеллан, насколько я мог заметить, моих мыслей не разделяет.
— Не капеллан, нет… я говорю об отце Мореле. Он учил меня еще до того, как появился мэтр Филипп. Так вот, он тоже говорил, что души приходят в мир равными, это уж просто случайность — как в кости, понимаете: одному выпадет родиться на соломе, а другому — под бархатным балдахином, и тут нечем гордиться. Он даже больше говорил: кому больше дано, с того больше спросится, и, значит, со знатных спрос будет строже.
— Скорее всего, — подтвердил Франческо.
— Но тогда это страшно, — прошептала Аэлис, глядя в окно. — А действительно ли правда то, что написал мессир… Дант, да? Ну, насчет грешников — помните, вы читали…
— К чему бы ему было лгать? Мой отец видел его за год до смерти, в Равенне, он мне не раз рассказывал об этой встрече — настолько врезался ему в память образ поэта; лицо его, говорил отец, было темное, словно обожжено нездешним пламенем.
Аэлис, слушавшая с приоткрытым ртом, торопливо перекрестилась:
— Значит, он и в самом деле там побывал…
— Скорее всего.
— Miserere Domine…[43] — прошептала Аэлис, быстро сложив перед лицом ладони, и снова перекрестилась. — А вы… не могли бы почитать что-нибудь еще?
— Из Алигьери?
— Да, вот помните — как они вдвоем сидели над книгой и…
— О, про это не стоит. К чему вам слушать такие печальные истории? Поверьте, любовь не всегда кончается бедой, в ней больше света, чем мрака. Если вам угодно послушать хорошие стихи, я почитаю вам другого поэта — не столь знаменитого, как божественный Алигьери, но и не столь жестокого. Он живет в наше время, и его стихи ближе нашей душе, они передают наши собственные мысли и желания.
— Я охотно послушаю их, мессир.
— Только позвольте мне сначала прочитать по-итальянски, чтобы вы услышали всю красоту звучания на родном языке, а потом прочитаю перевод, который я сам сделал в меру своих скромных возможностей.
Франческо помолчал, прикрыв глаза, и стал читать — негромко, чуть нараспев:
Vergognando talor ch’ancor si taccia,
Donna, per me vostra bellezza in rima,
Ricorro al tempo ch’i’ vi vidi prima,
Tal che null’altra fia mai che mi piaccia.
— И правда, звучит красиво, — сказала Аэлис, когда он замолчал. — Совсем как музыка, и мне уже не терпится узнать, что там говорится.
— То, что давно должен был бы сказать вам я, — негромко отозвался Франческо, глядя ей в глаза. — Поэт говорит:
Мне стыдно иногда, что до сих пор
Я ваших чар стихами не приветил,
Хотя со дня, как вас впервые встретил,
Прекрасней никого не видел взор…
Аэлис растерялась, не понимая, действительно ли это чьи-то стихи, или вконец осмелевший меняла позволил себе открыться столь лукавым образом в своих собственных чувствах; и что теперь делать ей — проявить презрение к дерзкому простолюдину или разгневаться, как положено знатной даме? Но гнева она не испытывала, презрения тоже, вместо этого почувствовала, что неудержимо краснеет.
— Или вот еще, — как ни в чем не бывало продолжал Франческо, — для начала я тоже прочту по-итальянски, а потом перевод.
S’amor non è, che dunque è quel ch’io sento?
Ma s’egli è amor, perdio, che cosa et quale?
Se bona, onde l’effecto aspro mortale?
Se ria, onde sí dolce ogni tormento?
Любовь ли это или что иное?
И что же это, ежели Любовь?
Коль в ней добро — что цепенеет кровь?
А если зло — в чем действие благое?[44]
— Оцените, мадонна, как тонко сумел поэт передать противоречивые чувства, порождаемые любовью… Не правда ли, именно так она и начинается?
Аэлис подняла голову и надменно, почти враждебно посмотрела ему в глаза.
— Я не судья в поэзии, мессир, — сказала она высокомерным тоном, пытаясь унять дрожь в голосе, — но стихи мне понравились, и я благодарна вам за доставленное развлечение, к нам ведь так давно не заезжал ни один жонглер. А что касается вашего вопроса, то почему бы вам не поискать ответа самому… в своем, несомненно богатом, опыте. Я полная невежда в этих вещах, да и не стремлюсь к знаниям подобного рода. С вашего позволения, я пойду… нет, не провожайте меня. А в шахматах вы, кстати, еще слабее, чем де Берн… мне потому и расхотелось играть, что с вами неинтересно!
Франческо низко поклонился.
— Уверяю вас, есть и другие игры… в которых я надеюсь оказаться более приятным партнером.
Он проводил ее долгим взглядом и задумался, подбрасывая и ловя в воздухе шахматную фигурку. За этим занятием и застал его неслышно приблизившийся нотарий.
— А, мэтр Филипп! — воскликнул Донати. — Не угодно ли?
— С удовольствием померюсь с вами силами, хотя мои более чем скромны… но в другой раз! Мой господин спрашивает, не соблаговолите ли вы уделить ему немного времени для конфиденциальной беседы…
Шагая следом за Бертье по гулкому коридору, Франческо еще раз попытался взвесить все за и против; он не сомневался, что разговор пойдет о займе (видно, старика припекло, не выдержал-таки, спешит… приглашает его к себе во время послеобеденного отдыха, когда уважающие себя люди о делах не говорят), а готового решения у него нет. Или уже есть и он просто обманывает сам себя? Он почувствовал знакомое обмирание сердца, какое обычно испытывал на миг, когда надо было быстро принять важное решение, обычно он доверялся своему чутью и не промахивался, недаром был так удачлив в делах. Но сейчас ему вдруг стало страшно, потому что — он понимал это, вдруг понял сейчас, именно в этот самый момент, — теперь речь шла не просто о выгоде, не просто о денежных суммах, которые он может либо потерять, либо приобрести…
Облаченный в просторную домашнюю робу, сир де Пикиньи величественно восседал за пюпитром, якобы погруженный в чтение какого-то манускрипта. Франческо сразу понял, что тот лишь делал вид, будто читает. «Для него этот разговор не менее важен», — с удовлетворением отметил он про себя.
— А, сеньор Донати! — Сир Гийом поднялся и, любезно улыбаясь, шагнул навстречу. — Надеюсь, не оторвал вас от важных занятий?
— Никоим образом, мессир! Да и какие занятия могут прийти на ум в вашем гостеприимном замке, где каждый гость чувствует себя как измученный пилигрим, достигший наконец долгожданного отдыха…
— Ну, вы не очень походите на измученного пилигрима, мой молодой друг. Но я не сомневаюсь в вашей искренности и потому рад, что пребывание здесь доставляет вам удовольствие. Садитесь, прошу вас…
Сир Гийом и Франческо заняли кресла по обе стороны массивного стола, а Бертье подсел к его узкому концу и нахохлился наподобие большой печальной птицы.
— Дорогой сеньор Донати, — начал Пикиньи, — вы помните, что два месяца назад в Париже с вами беседовало доверенное лицо монсеньора Ле Кока по весьма важному для нас вопросу. Ныне же мне поручено окончательно обсудить возможность и условия займа. У вас не появилось каких-либо соображений на сей счет?
Франческо помолчал, поигрывая реликварием.
— Я много над этим думал, — сказал он наконец, — но пока затрудняюсь принять окончательное решение. Честно говоря, мне не хватает смелости. Расчет на смену династий — большой риск.
— Должен ли я понять вас в том смысле, что вы не верите в успех Карла Наваррского?
— Этого я не говорю, — осторожно ответил Франческо. — Шансы у него есть… вернее, могли бы быть, если бы Наварра воспользовался средством, которое может обеспечить ему успех. Но вот воспользуется ли он им? Я высоко ценю политический ум Карла д’Эврё и все же опасаюсь, что в решительный момент у него не хватит смелости сделать ставку на горожан. Хотя… тут, разумеется, я могу и ошибаться…
— Уверен, что ошибаетесь, — кивнул Пикиньи.
— Счастлив был бы разделить с вами эту завидную уверенность, но, к сожалению, Наварра совершенно непредсказуем. А это опаснейшее качество! В Париже я говорил с другими банкирами — моими соотечественниками, большинство склонно думать, что корона Франции все же останется у Валуа. Тем не менее я мог бы рискнуть, но мне хотелось бы яснее представить себе, ради чего я иду на этот риск…