енцо! А теперь нам расплачиваться за просчеты этого безумца?!
— Измена!! — ревели сторонники Марселя. — Долой его, он продался регенту!!
— Я с регентом дел не имел! — отбивался Майяр. — А вот о чем Этьен всю зиму толковал с Наваррцем — это еще неведомо! За неделю до его отъезда он нас заверял, что тот остается здесь! И в деле с маршалами доподлинно ведь известно, что Злой посоветовал «быть решительнее»…
— Это известно всем. Марсель и не скрывал!
— Но неизвестно, каким количеством золота был подкреплен сей мудрый совет! Так кто же кому продался, я вас спрашиваю!
Шарлю Туссаку, который председательствовал на заседании, едва удалось угомонить разбушевавшиеся стороны. Жосеран де Макон поставил вопрос о посылке в Компьень представителей Парижа — после долгих препирательств решили послать тех же двоих, что уже ездили в Прованс, присовокупив к ним в качестве главы делегации Робера Ле Кока. Епископ, архидиакон и доктор — делегация выглядела внушительно, но худшего выбора сделать было нельзя.
— …не понимаю, отказываюсь понимать, — горячился Пьер Жиль, рассказывая вечером Роберу об этом заседании. — На них словно затмение нашло!
— Доктор Корби и архидиакон не справились в Провансе с более легкой миссией, Компьень им вовсе не по зубам, а монсеньора регент ненавидит как чуму, его приезд будет воспринят как нарочитое оскорбление…
— Зачем же тогда послали?
— Вот и я хотел бы знать — зачем? — Бегая по комнате, Жиль остановился перед Робером и потряс воздетыми руками — он был горяч, как все южане. Роберу сразу вспомнились итальянцы в Моранвиле, те тоже так вот горячились и размахивали руками при разговоре. — Зачем?! Не знаю! — Жиль присел к столу, налил себе вина и с жадностью выпил. — Слушай, Робер, — сказал он решительно, помолчав и побарабанив пальцами. — Тебе надо уезжать из Парижа. Ты, помнится, говорил, что Наваррец предлагал тебе службу?
— Не знаю… — Робер пожал плечами. — Он тогда сказал, может, и не всерьез. А почему мне надо уезжать? Вы мною недовольны?
— Э, не говори глупостей! Ты хороший парень, я ни разу не пожалел, что взял тебя. Но видишь сам, что делается! Париж брошен всеми: Наваррец изменил, провинции нам враждебны, о примирении с регентом нечего и думать. Кто тут виноват — вопрос другой, но я не хочу его касаться. Нам остается расхлебывать кашу, которую мы сами заварили, и, видит бог, мы ее расхлебаем. А ты тут ни при чем, ты человек случайный, поэтому лучше тебе уехать отсюда подобру-поздорову, пока не поздно. На службе у Наварры ты получишь все, чего хотел. По природе своей он предатель хуже Иуды, но это уж его дело, а служат ему всякие люди, и к солдатам своим он щедр, это говорят все. Так что не упускай случая — с Наваррой ты увидишь мир, объездишь всю Францию, побываешь в наших краях на юге. А я тебя на прощание не обижу — платил мало, мы ведь, купцы, не можем без того, чтобы кого-то не обсчитать, верно? — но к Наварре придешь не бедняком. Будет на что и запасного коня купить, и слугу нанять, и даже мула для него присмотреть…
— Вот сейчас вы меня и впрямь обижаете, сударь, — сказал Робер. — Я присягнул магистрату этого города служить ему оружно, что бы ни случилось. Но ежели вы действительно думаете, что я могу свою присягу порушить, то, может, нам и впрямь лучше расстаться. Обойдусь и без вашего капитанства, лучше быть простым солдатом в любом другом отряде, чем командиром, которому не верят.
Жиль снова вскочил, замахал руками, забегал по комнате:
— Что значит «не верят»? Кто это тебе не верит? Если бы я не верил, дурень, то не держал бы у себя, я не держу в своем доме тех, кому не доверяю! Ну хорошо, хорошо! Решено — ты остаешься! В конце концов, может быть, все еще и уладится как-то.
Отъезд мессира Гийома был назначен на Петров день, приходившийся в этом году на конец апреля, и Аэлис до самого последнего часа не находила себе места от страха и тревоги — а вдруг опять передумает? Но нет, сборы шли своим чередом: ковались лошади, было отобрано и проветрено парадное платье (благо мессир мог теперь блеснуть при самом пышном дворе, столько у него было кафтанов, шляп бархатных и шелковых, плащей, отороченных дорогими мехами), увязывались дорожные тюки, Симон лично проверил каждый ремешок и каждую железку у солдат охраны, отобранных сопровождать мессира. Капеллан уложил в дорожный короб достаточно мазей, порошков и сухих трав, чтобы в случае нужды вылечить ораву недужных. В кладовых и на поварне отливались во вьючные бочонки разные сорта вин, от самого простого для употребления челяди до самых изысканных, старых, на случай если мессиру придется принимать гостей, в кожаные мешки укладывалось жаренное впрок мясо и печеный хлеб, ибо не всегда можно было теперь раздобыть в пути достаточное количество припасов для такого отряда. Аэлис хлопотала, как положено заботливой хозяйке и любящей дочери, и все время ловила себя на мысли — ну скорее бы уж, скорей бы они все уехали…
Наконец 29-го утром, отслушав мессу, путники отбыли. Вернувшись в свою комнату, Аэлис достала спрятанное на груди колечко и, прижав его к губам, закрыла глаза. Сердце колотилось, ее бросало то в жар, то в холод, на какое-то мгновение она даже испугалась — такого не было с ней даже накануне свадьбы, что же это за наваждение? Но это наваждение она не променяла бы ни на что во вселенной, сейчас вселенная сошлась для нее в этом ожидании, в ослепительной, сжигающей все остальное уверенности, что завтра она увидит Робера и они снова будут вместе, вместе, вместе…
Осенью, после того случая, когда она оступилась на лестнице Фредегонды, Франческо приказал заколотить вход в проклятую башню, но замковый столяр, то ли не поняв распоряжения, то ли просто решив проявить добросовестность в работе, навесил там дубовую дверь с замком; месяц назад, когда Аэлис начала обдумывать свой план, она велела Жаклин под каким-то предлогом взять у него ключ от этого замка. Теперь ключ был надежно спрятан, а петли и замок обильно политы маслом. Самым удобным было то, что дверь можно было теперь запирать как снаружи, так и изнутри.
Испугавшись вдруг, не пропал ли ключ, Аэлис бросилась к своему тайнику в оконной нише, просунула руку за отошедшую деревянную панель и с облегчением перевела дыхание — ключ был на месте. На всякий случай она все же достала его и опустила в подвешенный к поясу мешочек — теперь можно было не опасаться, что кто-то случайно увидит, спросит, что это за ключ и зачем он ей. Теперь она вообще не опасалась ничего. Вернись сейчас муж, она и то не отступила бы от задуманного — просто пришлось бы изменить кое-что.
После обеда она вышла в сад. Перед входом в башню густо разрослась сирень, дверь была из окон не видна. А впрочем, хотя бы и увидели! Она вложила ключ в скважину, нажала, тот повернулся с легким звоном, дверь отошла без звука. Аэлис вынула ключ, проскользнула внутрь и заперлась. Здесь было тихо, холодно, пахло сыростью и каким-то тленом. Ей вдруг стало жутко. «Это только здесь, внизу, — сказала она себе, — там, на площадке, светло, жарко, солнечно». А ночью там тишина и звезды. Обломки кинжала она убрала оттуда уже давно, как только сошел снег, убрала и выбросила в ров. Была у нее мысль отдать их кузнецу — сломанные клинки, говорят, сваривают, но нет, зачем. Робер все равно не взял бы его…
Она вышла из башни, тщательно заперев за собой, и на хозяйственном дворе велела позвать Жаклин.
— Этот… как его, Тома? Пришли его ко мне, — приказала она, избегая смотреть на камеристку.
— Ах что вы, госпожа, еще рано! — возразила та развязным тоном соучастницы, понимающей свою незаменимость. — Потерпите уж до вечера, ничего с вами не…
Аэлис с наслаждением залепила ей пощечину.
— Хватит? — спросила она спокойно. — Или, может, еще и розог захотела? Пусть придет ко мне в комнату, я буду там.
Робер был уже в постели, когда ему сказали, что приехал человек по срочному делу и спрашивает его. Он оделся, сошел вниз. На улице, перед лавкой, держа в поводу лошадь, стоял парень, в котором он не сразу узнал арбалетчика Тома из моранвильской охраны.
— Ты? — спросил он недоверчиво и с тревогой. — Здорово! Кто тебя послал — Симон? Что случилось?
— Да ничего не случилось, сударь, — ответил Тома и полез за пазуху. — В замке все слава богу, а послал меня не мессир Симон, а госпожа.
— Что? — Роберу показалось, что на него пахнуло жаром, как из раскаленной печи. — Кто послал? Госпожа, ты говоришь?
Потом ему стало зябко, словно на ледяном сквозняке, а Тома достал из-за пазухи какую-то тряпицу и протянул ему:
— Это вот госпожа велела отдать вам, только сказала, чтобы в собственные руки, никому больше…
Медленно, уже догадываясь, зная, что найдет, Робер разворачивал шелковый мешочек на шнурке, который столько раз видел на поясе Аэлис, и его продолжало бросать изо льда в пламя, из жара в ледяной озноб.
— Что-нибудь она велела еще сказать? — спросил он, до боли стиснув в кулаке тоненькое колечко.
— Госпожа так сказала: если, мол, вы спросите, не велела ли чего передать на словах, то чтобы я сказал — «завтра ночью». А если не спросите, то и не говорить.
— Хорошо, Тома. Ты прямо оттуда?
— Прямиком, сударь.
— Сейчас тебя устроят на ночлег, идем.
— Благодарствую, но не надо, мне тут есть где… И лошадку пристроят. Так что я пойду тогда, доброй ночи…
Медленно, как старик, останавливаясь на каждой ступеньке, Робер поднялся к себе и сел на постель, глядя в раскрытое окошко, где в треугольнике прозрачной синевы между двумя соседними крышами уже зажглось несколько звезд. Как быть? Она предала его, теперь предает мужа… а впрочем, что он знает о ней, теперешней? Как можно судить, не зная? А он поклялся. «Ни камень, — сказал он, — ни железо не помешают мне прийти на твой зов. Что бы ни случилось, лишь бы я оказался нужен. Вот сейчас ты нужен. Но нужен ли? Или это просто прихоть, очередная блажь? Муж, наверное, уехал… он ведь много ездит, тогда вот был здесь в Париже, а сейчас мог уехать еще дальше…» Он пожалел, что не расспросил подробнее Тома. А впрочем, что он мог спросить — как, мол, живет госпожа со своим мужем? Но что делать? Что делать…