— Вот и возвращайся! И обещай не встречаться больше с Аэлис — потом, я хочу сказать.
— Ну, опять же, как такое обещать… А если случайно встретимся?
— Случайно — дело другое, — терпеливо разъяснил Морель. — Обещай, что не будешь искать с ней встреч; не губи ее окончательно, ты ведь должен пожалеть ее, если любишь.
— Хорошо, я… постараюсь не искать встреч.
— И чтобы она не искала!
— А вот за нее поручиться не могу. Вы же знаете, отец мой, какая она… если чего захочет. Только нынче зря вы ее сатаной обозвали, она ведь не со зла.
— Я не ее personaliter[81] обозвал сатаной, я просто узрел духа зла за всем тем, что случилось, а она, несомненно, сейчас в его власти. И чем скорее опомнится, чем скорее очистится раскаянием, тем лучше для нее же. Пойми, сынок, нет греха, которого не смывает чистосердечное раскаяние. Без следа смывает, каким бы черным он ни был!
— Так мы раскаемся, — повеселевшим голосом заверил Робер. — Может, не сразу, но после — обязательно! А сейчас я не могу еще, вы уж не гневайтесь, да и она тоже не захочет…
Когда он вернулся в замок, Аэлис рассеянно спросила, сильно ли ругал его отец Морель, и сказала, что не беда, ее тоже будет ругать, ну и что? Робер сказал, что кюре требует его отъезда.
— Вот еще вздор! — изумилась Аэлис. — Не зря его зовут «безумным попом». Надеюсь, ты сказал, что никуда не собираешься уезжать?
— Но мне действительно придется уехать.
— Куда и зачем?
В Париж, моя любовь, меня ведь ненадолго отпустили.
— А я тебя вообще не отпускаю. Ты кого любишь, меня или своего бакалейщика?
— Аэлис, ну при чем тут это, как ты не понимаешь…
— При том, при том! Как ты только мог сказать такое: «придется уехать»! Ты хочешь, чтобы я умерла?
— Бог не допустит этого, моя любовь.
— Еще как допустит!
Аэлис разрыдалась, он принялся ее утешать. В конце концов пришли к согласию, что он пробудет здесь еще два дня, уедет на третий, утром, а потом она приедет в Париж; вспомнив о своем письме к мужу, которое послала с Беппо, Аэлис решила воспользоваться своей же выдумкой и в самом деле навестить кузину де Траси.
— Остановлюсь у нее, — сказала она, — а там придумаем что-нибудь. Жаклин уверяет, что в Париже есть дома, где дамы могут встречаться со своими кавалерами. Ты слыхал про такое?
Робер сознался, что слыхать про такое ему не доводилось.
— Непотребные дома есть, — сказал он, — я жил напротив. Но ведь это, наверное, не то?
— Думаю, что нет. Ладно, что-нибудь придумаем, — повторила она решительным тоном.
Остаток дня прошел как во сне, а следующие дни — тем более, потому что уже третью ночь они почти не смыкали глаз, лишь ненадолго забываясь в дремоте, и тут же снова просыпались, разбуженные своим счастьем. Позже Робер совершенно не мог вспомнить, что было в эти три дня, запомнился ему лишь разговор с отцом Морелем в то первое утро, после исповеди, а дальше запомнились лишь те короткие часы, что им удавалось побыть с Аэлис вдвоем. Это было не так просто. Симон не отпускал его, расспрашивал о парижской жизни, о службе, давал советы касательно обучения отряда, и ведь от него нельзя было отделаться, это было бы попросту опасно. Их спасала непостижимая наивность старого вояки, но, если бы Симон что-то заподозрил, он, пожалуй, мог бы убить Робера на месте, потому что в его глазах тот стал бы не просто прелюбодеем, соблазнившим чужую жену, но и — что куда хуже — предателем, обесчестившим дочь сюзерена.
На четвертую ночь они все-таки немного поспали — уже под утро. С вечера Робер велел Урбану быть готовым к выезду на рассвете. Он проснулся первым, когда уже светало, встал, осторожно высвободил руку из-под головы спящей Аэлис и раскрыл окно, впустив в комнату зябкую рассветную свежесть и гомон просыпающихся в саду птиц. Прислушавшись, Робер уловил протяжный скрип раскрываемых ворот и чуть погодя гулкий перестук подков под въездной аркой.
Что там? — сонным голосом спросила Аэлис.
— Похоже, кто-то приехал.
— А-а-а… Иди ко мне… Ты прямо сейчас и уезжаешь? — спросила она потом, когда он уже заканчивал одеваться. — Ну хоть позавтракаем!
— Нет, поем в дороге. Надо поспеть в Париж до закрытия ворот, позже не пропустят через заставу… Так ты когда приедешь?
— Вернется отец, и я сразу начну собираться. Надо ведь его еще уговорить, но это будет нетрудно, он сам как-то зимой советовал мне побывать при дворе герцогини Нормандской. Вот я и скажу, что решила…
— Погоди. — Робер озабоченно поглядел на Аэлис. — Говорят, супруга дофина покинула Париж, со всеми своими дамами…
— Ну и что? — Аэлис пожала плечами. — Придумаем что-нибудь…
— Любовь моя, ты только обязательно меня предупреди, когда соберешься ехать. Непременно, слышишь?
— Хорошо, я пришлю Тома!
— Да, и обязательно дождись его возвращения, прежде чем выезжать. Я передам, все ли в порядке.
— А что может быть не в порядке?
— Что угодно! В Париже неспокойно, я ведь тебе говорил…
— Ах, да что мне за дело до всех этих дурацких марселей! Я приеду к тебе, и это главное.
— До свидания, моя любовь…
— Робер! Любимый…
Прыгая через две ступени, Робер сбежал по парадной лестнице, обернулся и, подняв голову, помахал высунувшейся из окна Аэлис. Потом, уже не оглядываясь, зашагал через двор к Урбану, который держал под уздцы оседланных коней. Навстречу, от конюшни, шел человек в необычной для замковой челяди одежде. Поравнявшись, Робер рассеянно глянул и узнал итальянского слугу господина Донати; взгляды их на миг встретились, и Беппо прошел мимо с непроницаемым лицом.
Книга третьяДЕНЬ ГНЕВА
Глава 23
Ассамблея Генеральных штатов в Компьене затянулась, но мессир Гийом был тому рад. Давно уже он не чувствовал себя так хорошо, словно помолодел в хорошо знакомой ему среде политиков и придворных интриганов, каждый из которых, участвуя в общей игре, одновременно вел и свою, тайную. Каким наслаждением было следить за всем этим, заводить полезные знакомства, ловить сплетни и слухи, одни опровергать, другие тут же перебрасывать дальше, словно при игре в мяч…
Общий смысл происходящего был, впрочем, ему пока не очень ясен. Да и не только ему. Наваррская партия, еще недавно имевшая все шансы захватить власть в королевстве, стала вдруг терять силы. Оставшийся для всех полной загадкой внезапный отъезд Карла д’Эврё из Парижа в марте выставил короля перед парижанами в самом дурном свете: вероломным и ненадежным союзником, который сегодня делает то, что еще вчера клятвенно обещал не делать. Братья Пикиньи, как и все их единомышленники, очень рассчитывали, что он выступит на ассамблее с одной из своих зажигательных речей, которыми всегда умел убедить слушателей в чем угодно. Но Злой вообще не появился в Компьене, хотя и обещал…
Надо ли удивляться, что — после Санлиса и Прованса — Штаты в Компьене тоже высказались за регента, а парижскую делегацию, возглавить которую не постеснялся монсеньор Лаонский, прогнали с позором и поношением. Мятежная столица оказалась без союзников.
Как ни странно, к такому повороту событий Гийом де Пикиньи, в отличие от Жана, отнесся довольно спокойно. «Наваррская интрига», в которую он вложил столь много (вплоть до судьбы собственной дочери), таяла как мираж, а ему было чуть ли не все равно. Не совсем так, конечно; сознавать свою ошибку всегда неприятно.
Сам Наваррец тоже виделся ему теперь в несколько ином свете, хотя знал он его давно и считал, что знает хорошо. Здесь, в Компьене, брат Жан в минуту редкой для него откровенности за кувшином вина поделился некоторыми подробностями переговоров, которые братья д’Эврё давно уже ведут с англичанами. Для мессира Гийома сам факт переговоров новостью не был, но деталей он не знал, узнав же теперь, призадумался. Речь шла ни много ни мало о разделе Франции: в обмен на коронацию в Реймсе, Карл готов был отдать Плантагенету чуть ли не половину страны.
Да, игра заходила слишком далеко, она уже перерастала пределы обычной династической распри. Но если их перейти, борьба за корону может легко обернуться государственной изменой. Гийом де Пикиньи все чаще спрашивал себя, так ли уж далек Карл Наваррский от этой опасной черты.
Ему вдруг захотелось домой — делать здесь, в Компьене, было уже нечего, начался разъезд представителей. Мессир Гийом велел своим людям готовиться к отъезду в последний день мая, можно было бы и раньше, но на 29-е был назначен прощальный обед у регента, отсутствовать на коем Пикиньи счел неудобным.
А домой тянуло все больше, он теперь постоянно думал о дочери, прикидывал разные способы помирить ее с мужем, но ничего дельного на ум не приходило. Может, сама перебесится! К этим мыслям примешивалась и тревога, потому что в последние дни в Компьень стали приходить вести о том, что в Бовэзи становится неспокойно: то ли появились новые отряды рутьеров, то ли беглые вилланы стали собираться в шайки и, вооружась, нападать на путников. Последнему, впрочем, верили мало, ибо представить себе вооруженного и нападающего виллана — «жака-простака», как его называют в этих местах, — было просто нелепо.
Поверить, однако, пришлось. В тот самый день, когда представители дворянского сословия пировали у регента, веселье было вдруг прервано громким шумом в дверях. Расшвыривая королевских сержантов, в зал вепрем вломился Тибо де Пикиньи, и вид его ужаснул всех. В разорванном плаще, с серым от пыли лицом и пятнами засохшей крови на камзоле, сьёр де Монбазон прошагал в середину составленных «покоем» столов и, остановившись перед регентом, хрипло крикнул сорванным голосом:
— Беда, государь! Подлый люд поднялся по всему равнинному краю и истребляет дворян! Взгляните — на моих руках кровь благородного Ги де Форе, которого дикое мужичье растерзало, словно волки оленя! К оружию, мессиры!! — заорал он, обернувшись к гостям и обводя их налитыми кровью глазами. — На коней! Истребляйте хамово отродье до последнего выродка, топчите их как гадюк, если не хотите, чтобы они сожгли наши замки и овладели нашими женами и дочерьми! К оружию, и забудьте слово «милосердие»!!