Он перевернул ладонь, и ингибитор упал на пол. Моим органам чувств, притупленным эндорфином, показалось, что падал он долго. Испытывая нечто близкое к восхищению, я смотрел, как паук расправляет в воздухе лапки и приземляется меньше чем в метре от моей головы. Сгруппировывается, пару раз крутится на месте и бежит ко мне. Карабкается по лицу, затем спускается на затылок. Кость словно бы уколол крохотный осколок льда, и я ощутил, как на шее сжимаются лапки-проволочки.
Ну что ж.
– Увидимся, Ковач. Поразмысли на досуге над моими словами.
Каррера поднялся и, судя по всему, вышел. Какое-то время я лежал неподвижно, проверяя на прочность ремни, стягивающие покрывало онемения, в которое меня закутала моя оболочка. Потом ко мне прикоснулись чьи-то руки, помогая занять не очень-то желанное сидячее положение.
– Ковач, – Депре вгляделся в мое лицо. – Ты как, чувак?
Я слабо кашлянул:
– Лучше не бывает.
Он прислонил меня к краю стола. Из-за его спины показалась Вардани:
– Ковач?
– У-у-у-ух, мне очень жаль, Таня, – я осторожно взглянул на нее, проверяя, насколько ей удается сохранять самообладание. – Надо было тебя предупредить не провоцировать его. Он не Хэнд. Он такое дерьмо терпеть не станет.
– Ковач, – по ее лицу пробегали судороги, возможно, первые трещины в сооруженном на скорую руку реабилитационном каркасе; а может, и нет. – Что они собираются делать с Сутьяди?
Вопрос растаял в воздухе, оставив после себя небольшую лужицу тишины.
– Ритуальная казнь, – сказала Вонгсават. – Так?
Я кивнул.
– Что это значит? – голос Вардани был пугающе спокойным; я подумал, что, возможно, ошибался в своей оценке ее психологического состояния. – Ритуальная казнь. Как это будет?
Я закрыл глаза, воскрешая в памяти кое-что из увиденного за последние два года. Воспоминание как будто вызывало тупую ноющую боль в разбитом локтевом суставе. Когда я почувствовал, что с меня хватит, я снова посмотрел Тане в лицо.
– Это как автохирург, – произнес я медленно. – Перепрограммированный. Он сканирует тело, составляет карту нервной системы. Измеряет стоимость. Потом начинает рендеринг.
Глаза Вардани слегка расширились:
– Рендеринг?
– Разделку. С человека снимают кожу, срезают плоть, дробят кости, – я напряг память. – Освежевывают, выжигают глаза, разбивают зубы и протыкают нервные узлы.
Она слабо взмахнула рукой, словно защищаясь от моих слов.
– Все это время машина поддерживает в нем жизнь. Если он теряет сознание, процесс прекращается. В нужные моменты машина вкалывает стимуляторы. Обеспечивает всем необходимым, за исключением, разумеется, болеутоляющего.
Казалось, к нам присоединился кто-то пятый. Он сидел рядом со мной, ухмылялся и давил на осколки кости в руке. Я сидел в облаке боли, приглушенной биотехом, вспоминая, что происходило с предшественниками Сутьяди, лежавшими на анатомайзере в окружении солдат «Клина», столпившихся вокруг, словно верующие у алтаря богу войны.
– Сколько это продолжается? – спросил Депре.
– По-разному. Бо́льшую часть дня, – слова дались мне с трудом. – Все должно закончиться к ночи. Это часть ритуала. Если никто не прекратит процесс раньше, с последними лучами солнца машина рассекает и разнимает на части череп. Этим обычно все завершается, – мне хотелось остановиться, но никто, похоже, не собирался меня останавливать. – Офицеры и сержанты могут поставить на голосование «удар милосердия», но только ближе к вечеру – даже те, кто хочет, чтобы это закончилось. Они не могут себе позволить выглядеть более мягкотелыми, чем рядовой состав. И даже когда голосование происходит вечером, оно не всегда оканчивается в пользу приговоренного к казни.
– Сутьяди убил командира взвода «Клина», – сказала Вонгсават. – Думаю, голосования не будет.
– Он ослабел, – с надеждой в голосе произнесла Вардани. – Радиационное отравление…
– Нет, – я согнул правую руку, и плечо пронзила стрела боли, пробившись сквозь защиту нейрохимии. – Маорийские оболочки разработаны в расчете на боевые условия и пребывание в токсичной среде. Очень высокая устойчивость.
– Но нейрох…
Я покачал головой:
– Можешь на это не рассчитывать. Машина сразу делает на это поправку, вырубает системы контроля боли первыми, просто выдирает их.
– Тогда он умрет.
– Нет, не умрет, – проорал я. – Об этом позаботятся.
Мой выкрик практически положил конец разговору.
Прибыла пара медиков: один из них – тот, кто занимался мной в прошлый раз, вторая – суроволицая женщина, которую я видел впервые. Они осмотрели мою руку с подчеркнуто бесстрастным профессионализмом. Наличие на моей шее ингибитора и то, что это говорило о моем статусе, не вызвало с их стороны комментариев. Разбив осколки кости вокруг поврежденного локтевого сустава с помощью микроультравиба, они ввели био для регенерации в виде длинных, уходящих далеко вглубь мононитей с зелеными ярлычками на концах, выходящих на поверхность кожи, и чипом, который информировал мои костные клетки о том, что им следует делать и, что еще важнее, чтобы, сука, быстро. Не филонить тут у меня. Плевать, к чему ты там привык в нормальном мире, теперь ты участвуешь в особой военной операции, солдат.
– Пара дней, – сказал тот, которого я знал, отклеивая эндорфинный дермальник со сгиба моей руки. – Мы зачистили края, так что, если придется пошевелить рукой, окружающие ткани не повредятся. Но боль будет зашибись, и регенерации это мешает, так что постарайтесь этого не делать. Я зафиксирую вам руку, чтобы вы не забывали.
Пара дней. Мне очень повезет, если через пару дней моя оболочка еще не протянет ноги. В памяти всплыло воспоминание о докторше из орбитального госпиталя. «Ох, да к такой-то матери». Вся абсурдность ситуации разом вскипела в моем сознании и прорвалась наружу ввиду внезапной и неожиданной ухмылки.
– Вот спасибо. Мы же не хотим мешать оздоровительному процессу, правильно?
Он слабо улыбнулся в ответ и сразу же поспешно перевел глаза обратно на руку. Фиксатор плотно сжал ее от бицепса до нижнего предплечья в теплом, успокаивающем и тугом объятии.
– Вы входите в бригаду при анатомайзере? – спросил я.
Он бросил на меня испуганный взгляд:
– Нет. Это в основном сканирование, я этим не занимаюсь.
– Мы уже закончили, Мартин, – резко сказала женщина. – Нам пора.
– Угу.
Но собирался он медленно и неохотно. Я смотрел, как исчезают в его полевой сумке перемотанные клейкой лентой хирургические инструменты и яркие полоски запечатанного дермальника.
– Эй, Мартин, – кивнул я на сумку. – А оставь-ка мне этих розовеньких. Я думал поспать подольше.
– Э-э…
Медичка кашлянула:
– Мартин, нам не…
– Ой, да заткнулась бы ты уже на хрен, – внезапно вспылил он; инстинкт посланника тут же заставил меня протянуть руку к сумке за его спиной. – Ты мне не командир, Зейнеб. Я ему дам, что сочту нужным, и ты, к чертям…
– Все нормально, – негромко сказал я. – Я уже взял.
Оба медика уставились на меня.
Я поднял левой рукой длинную полоску эндорфинных дермальников и натянуто улыбнулся:
– Не волнуйтесь, все сразу не использую.
– Может быть, и стоит, – сказала медичка. – Сэр.
– Зейнеб, сказал же, заткнись, – Мартин торопливо подхватил сумку, прижав ее к груди, будто ребенка. – Вы… э-э… они быстродействующие. Не больше трех за один раз. Этого хватит, чтобы отключиться и не слы… – он сглотнул. – Того, что будет с вами происходить.
– Спасибо.
Они собрали оставшиеся инструменты и ушли. У выхода Зейнеб обернулась, и ее рот искривился. Говорила она слишком тихо, чтобы я мог расслышать. Мартин занес руку, словно хотел отвесить ей подзатыльник, и оба выскользнули наружу. Проводив их взглядом, я перевел глаза на пачку дермальников, зажатую в кулаке.
– Так ты собираешься решить проблему? – холодно вполголоса произнесла Вардани. – Закинуться и забыться?
– Есть идея получше?
Она отвернулась.
– Ну тогда снимай белое пальто и засунь свою праведность куда подальше.
– Мы могли бы…
– Могли бы что? На нас ингибиторы, не говоря уже о том, что практически все мы через два дня умрем в результате критического клеточного распада, и, не знаю, как насчет тебя, но у меня болит рука. А, да, еще вся эта каморка напичкана жучками и камерами политофицера, в каюту которого, как я полагаю, Каррера имеет свободный доступ, – я почувствовал легкий укол на шее и, осознав, что гнев начинает брать верх над осторожностью, подавил его. – Я отвоевался, Таня. Завтрашний день мы проведем, слушая, как умирает Сутьяди. Ты можешь в этот день делать, что тебе угодно. Я же собираюсь его проспать.
То, как я бросал ей в лицо эти слова, доставляло мне глубочайшее удовлетворение, похожее на выковыривание шрапнели из своей же собственной раны. Но передо мной все стоял комендант лагеря, подключенный к сети и обмякший на кресле, и зрачок его единственного человеческого глаза, безвольно бьющийся о кромку верхнего века.
«Если лягу, вряд ли уже встану». В ушах снова зазвучал его шепот, похожий на дыхание умирающего. «Так что остаюсь в этом… кресле… Дискомфорт меня будит… время от времени…»
И я задался вопросом, какой дискомфорт смог бы пробудить на данном этапе меня. К какому такому креслу мне бы пристегнуться.
«Я знаю, что где-то есть выход с этого сраного берега».
И я задался вопросом, почему же ладонь моей раненой руки все еще не опустела.
Сутьяди начал кричать вскоре после рассвета.
В первые несколько секунд это были крики бешенства, такие человеческие по своей сути, что это звучало почти обнадеживающе. Но не прошло и минуты, как ничего человеческого в его голосе уже не осталось – лишь неприкрытая животная боль. Поднимаясь над разделочной плитой, звук разносился над берегом, один пронзительный вопль за другим, заполняя собой воздух, словно что-то ощутимое, преследуя каждого невольного слушателя. Мы ждали этого с ночи, но все равно крик накрыл нас как ударная волна, заставив всех содрогнуться в постелях, где мы лежали свернувшись, даже не пытаясь заснуть. Он не пощадил никого из нас, стиснув в отвратительно-интимном объятии. Он прижал липкие ладони к моему лицу, сдавил грудь, затруднил дыхание, поставил дыбом все волоски на теле и заставил задергаться глаз. Ингибитор на шее проверил на вкус мою нервную систему и заинтересованно пошевелился.