– Какой, на фиг, плод любви, отче, я этого слона впервые вижу! – закричала Зира. – Я со слоном, вы совсем сдурели?
– Таково пророчество.
– А вы, значит, будете сидеть и наблюдать за процессом?
– Нет, мы задержим нечисть, сколько сможем, чтобы вы могли спокойно совершить ритуал.
Стрекот тысяч крыльев уже доносился из высоких окон. Слон-Мускат подбежал к ближайшему. Он ничего не видел в окутавшей гору тьме, но феи были уже близко. На хобот слону легла изящная рука. Первый старец пожал его в прощальном жесте.
– Теперь всё зависит от вас, заверши пророчество и спаси свою расу.
Потом древний эльф обернулся и скомандовал сильным твёрдым голосом, в котором эхом раздавалась жажда битвы:
– Вперёд, братья! За великую Варду, за наш народ!
Разбежавшись, он прыгнул из окна прямо во тьму, гордо расправив плащ, превратившийся в лёгкий парашют. Секунда – и в темноте далеко внизу сверкнули вспышкой сверхновой эльфийские яйца. Ещё полсекунды – и объёмный взрыв вырвал из мрака десятки горящих тел насекомых.
Один за другим старцы прыгали вниз, исполняя свой последний долг. Воздух наполнился громом взрывов и светом тысяч пар миниатюрных сверхновых. Мускат никогда этого уже не узнает, но с тех пор гору Петарда все окрестили горой Фейерверк.
Слон повернулся к суженой. Зира стояла посреди зала, потасканная, сутулая, ладони рук безвольно лежали на полу, как у орангутанга в период тяжёлой депрессии. Собственно, изначально раса эльфов и была когда-то чем-то похожим на орангутангов. Так бы они и прыгали по деревьям, не зная бед, если бы не души странников.
Мускат подхромал к принцессе и легонько провёл кончиком хобота по её бургистой щеке, словно говоря, что он-то сам лично против, но пророчество есть пророчество.
Зира тяжело вздохнула и стала стягивать платье, зло бормоча под нос: «Если встречу извращенца, который это пророчество придумал, обязательно вырву ему кадык». Потом добавила вслух:
– Чур, я сверху.
Под сенью звёзд, под всполохи объёмных взрывов, два млекопитающих слились в едином ритуале.
Спустя восемнадцать минут и несколько коротких криков блаженства в храме, казалось, родилась ещё одна сверхновая. Душа Муската вышла из тела одновременно с душой Зиры.
При жизни Мускат насмотрелся на души своих красивых собратьев. Но душа женщины затмила их всех. Прошла вечность, а он всё любовался её серебристыми плавными линиями и прозрачными ореолами. Так бы и пропустил он всю битву, если бы Зира первой не подлетела к нему и не обняла.
Две души с громким треском слились в одну, разбрасывая в сторону отростки энергетических разрядов, превратившись в идеальную душу с идеальной формой.
Сияющий шар вылетел через крышу храма прямо под непроницаемое тело Эгрегора, распластавшего свои крылья от горизонта до горизонта и уже тянувшего вниз ненасытный чёрный отросток. Из шара вырвался тонкий белый луч, который срезал отросток у основания и пробил в черноте брешь, сквозь которую заглядывали звёзды дальних миров.
Со всего королевства поднимались в воздух яркие огни. Космических странников было мало, меньше сотни, но исходящая могучая энергия оставляла в воздухе мерцающие следы перегретой плазмы.
И враг отступил.
На табуретеДанила Катков
Стол бесконечен и стелется во все пределы, растекаясь до горизонта белыми, как потоки молока, волокнами прокрашенного, покрытого лаком дерева.
Счастье за таким сидеть. Особенно когда есть что на стол этот поставить. Но прежде другое.
Одежда стола начинается со скатерти. Белоснежной в былые времена, домотканой с вышивкой ещё в более ранние, пошлой глянцевитой – сегодня.
У бедноты один выход – клеёнка, одна возможность защитить то единственно ценное, что наполняет смыслом эти помещения с буфетами-амбарами, рукомойниками-жестянками, дуршлагами-висельниками, что обзываем по-особому. Выдерни стол – и нет ни столовой, ни кухни, ни обеденной.
Со столом комната обретает смысл совместного сакрального принятия пищи. Без него же бесполезным видится и очаг.
Не соберешься тесной компанией, если не определено тебе за столом место, не засмотришься на хлопающие лепестки пламени, не будет покоя, определённости в порядке вещей, задолбленном сызмальства в миллионы голов.
Да не в скатёрке дело. Кто постиг истинную природу вещей, кто далёк от вульгарной аляпистости, знает, что покров имеет значимость более для улучшения обстановки, способствуя хорошему настроению, а вместе с тем и правильному пищеварению, а вместе с тем сызнова благостному состоянию духа. Но держится всё не на ней. Одежда второстепенна.
Первичен даже не стол, но исполнение – союз природного материала и умения, явившийся продолжением того, как мастер понимает мир. Он видит стол в той форме, в какой его руки и подвластный инструмент сделают его тем, что мы без ошибки сможем называть столом. Другими словами, стол – воплощение самого мастера, облечённого в форму вещи.
Так что одежда стола – одежда человека. Но я в подобную дребедень не верю. Клеёнка нарядная, цветами да зверьём дивным расписанная на зависть соседям, таким же босякам, – на совок тебя да в яму выгребную!
А в том, что есть, завтрак, обед и ужин, заслуга исключительно моя.
И настрой присутствует. И кофейник на огне сипит. И прочего всего полно – от глубоких кастрюль до ванильных занавесок на окне, бантами подвязанных, до эмалевых горшков с фиалками – вотчины не в меру суетливой моей супружницы.
Всё новехонькое, всё блестит. А коли треснет – сохранять-беречь ни к чему.
Табурет только. Жёсткий, хромоногий. Сам на нём сижу – никого не допускаю. Неудобно, зато напоминание. Трезвит оно при необходимости, чтобы голова не кружилась, чтобы помнил, откуда вышел.
Отец мой, плотник, жил иною мерой, требуя того же от меня. Научал смотреть на дерево бережливо, работать без брака – с первого раза начисто, без отходов – любой брусок в дело у него шёл.
Одежду он носил льняную, кроя простого, зато чистую, новую. Всё, что зарабатывал, пускал снова в оборот – докупал износившийся инструмент, морилку, лаки. У всего была цена, но о ней не говорил, свято веруя в первичность мастерства над суетным. Работал до седьмого пота, потому и помер рано.
Перед смертью крепко горевал, что не перенял я ни дела, ни зрения его, сам по себе пробарахтался, да время ушло. Жизнь детская короткая, хотя счастливая. Спасибо, что такая была!
Свежей стружкой да комьями опилок на сыром полу – ими и пропахла.
Счастье же, оно от недомыслия, более от любови к создателю, внимания, что тратил он на моё наставление.
А табурет – поделка неумелая, зато моя – последняя попытка передать ремесло от мастера наследнику, да не пригодилось.
И ничего! Сижу за столом полнотел и доволен. Спины ни перед кем не гнул, не побирался, не батрачил. Брал, что по праву принадлежит. Праву умного и успешного.
А кто не смог, кто не сдюжил, – тот тля. Ни царь, ни бог в том не повинен, лишь сам он – бестолочь ленивая, полуграмотная.
Искусство жить освоил я со всем вниманием. Даже болею всласть.
Щипцы вгрызаются в рафинад. Кофе – лучшая посадочная площадка после терапевтической дозы армянского коньяка. Его-то и боится хворь, что напала на меня третьего дня.
Поначалу, от дурного самочувствия, но более от невозможности вести привычные дела, томился ожиданием. А ко вчерашнему вечеру вошёл во вкус – отдыхать принялся. Откопал спортивный ежегодник – листал, морщился, вычитывал фамилии игроков. Не вспомнив и половины лиц, бросил неперспективное занятие. Всё одно – суета.
«Как сразу сделаешь – так на всю жизнь!» – скрипит табурет, укоризненно кособочась подо мною, и прав он безмерно.
И всегда знал я это, потому и жизнь свою взрослую, не в пример отцу, иначе начал.
Простой истине следовал. Ссуд не брал, недвижимости в долг не покупал, покуда на приличное жилище не скопил. Не женился, доколе не свели знакомства и судьба, но знакомства в первую очередь, с семьёй ныне также покойного тестя – нефтяного промышленника.
В умении купить-продать, придержать-достать нет мне равного, но и в качестве знать меру – не рисковать, удовольствоваться малой прибылью. Оттого и нажил приличный капитал.
И табурет потому же берегу, что надёжнее советчика нет. Правильные мысли табурет мой излагает. Несколько раз в благодарность лаком покрывал. На уговоры выбросить не поддаюсь.
– А всё же победил! – вслух отвечаю я табурету, закусывая сдобью.
Говорю это более для самоуспокоения, потому как тревожно мне.
Беспокойство не явилось вдруг. Скреблось по задворкам души, всякий раз вовремя изгоняясь строгим моим сознанием, убеждённостью в правоте и уверенностью в предназначении. А как заболел – вынырнуло вновь, наползло откуда-то из глубины, обнажив неприглядную застиранность да кривую штопку – не след людям приличным показывать.
Из-за него теперь всё. Одно гнетёт – как долго продлится счастье моё?
И хмурюсь я, и коньяк горчит, а кофе кислит – натурально помои.
Когда же всё пошло наперекосяк? Когда перестал я довольствоваться своей мерой? А шагнуть за неё – беда, пропал человек.
Марит. От жара ли, от терапевтической дозы – распарило, сидеть тяжело.
Потею в тёплом дорогом халате с золочёными кистями.
Не это ли благость – никуда не спешить в будний день, но знать, что дело спорится? Не само собой, конечно, помнить след и про контроль, но неуклонно движет меня к процветанию.
А мыслишка копошится: не воруют ли? Управляющий, подручные, кладовщик – до последней воши все под подозрением.
Отчего так поступают? Богатства моего им не получить. А если отщипнёт дурак крошку, так не впрок оно пойдёт – промотает всё – опять нищий будет, потому как не может по-другому, нет у него к коммерции таланта, одна наглость – «Грабь награбленное!». Сохранять же и приумножать не умеет. Одно слово – мелюзга!
Топочет, бежит по столу таракан, к сахарнице подбирается. Жирный, довольный, но тоже мелюзга, козявка. И кто моё возьмет, как таракана этого прихлопну. Не с тем связались!