Слоны Ганнибала — страница 10 из 26

– Мама, скажи Варе, чтобы она отдала передник! У нее своей есть…

Волновали опущенные Зинины ресницы, эта тайна на челе, таинственный мир девушки, которая шла навстречу судьбе, ни с кем не желая поделиться своими мыслями. Варя была сама свежесть. Он смотрел в окно и думал, что это, может быть, ее лифчики и целомудренное белье висят на веревках под солнцем. Даже челка и блестящие косы Нади вызывали в нем нежность и странное любопытство. Любовь витала над этим домом, но сердце, никак не могло решиться сделать выбор.

Недели текли за неделями. Уже наводнили Русь татары, дымились развалины русских городов, неслышно было человеческого голоса от скрипа повозок и криков верблюдов, стрелы затмили солнце. Латинские диктовки становились все труднее и труднее.

В июле был в доме семейный праздник – именины матери. К обеду в тот день съехались гости. Два инженера с женами, земский врач, тоже с женой, судебный следователь, сосед-помещик. Инженеры были краснолицые и массивные люди, а жены их худенькие и смешливые. Доктор в пенсне, похожий на Чехова, мрачно пил рюмку за рюмкой, высказывал вещи, которые говорили о его крайне левых убеждениях, и с ним спорили помещик и судебный следователь. Напротив гимназиста сидела докторша, южанка, обстоятельствами брачной жизни заброшенная на холодный север. У нее было смугловатое лицо, красивые глаза и прелестно вырезанные губы. Звали ее Клавдия Фадеевна. Такие лица и такие бюсты бывают на коробках с шоколадом, перевязанных голубой или розовой лентой.

Она смеялась мелкими беленькими зубами, подтрунивала над Деминским, что он не умеет пить водку, что у него молоко на губах не обсохло. Гимназист краснел от стыда и от того, что на него издевательскими глазами смотрели барышни, для которых он был до сих пор непререкаемым авторитетом во многих делах и в литературных разговорах.

Вечером, после ужина, гуляли шумной толпой по станции, опять пили шампанское, но уже в вокзальном буфете, где всю компанию угощали приезжие инженеры. Только доктор остался дома, завалился спать на диване, не дочитав газеты.

– А там что такое? – спросила Клавдия Фадеевна.

– Там река. Там в роще соловьи поют.

Клавдия Фадеевна обвела красивыми глазами, исподлобья, наклонив маленький лоб, как у нее была привычка смотреть, разгоряченных вином, смеявшихся собеседников, которым в эту минуту бородатый помещик рассказывал смешную историю про мужика, жаловавшегося, что у него жена-ведьма, и шепнула:

– Хотите, пойдем туда?

Они побежали по деревенской дороге к мосту, и руки сами нашлись, встретились в темноте. Так они бежали, держась за руки, и сердце билось от вина, от движения, от предчувствия чего-то страшного и сладкого…

Потом над их головами прогремел по мосту освещенный поезд, замедляя ход на опасном закруглении. В окнах были видны люди, чемоданы в сетках, искры шибко летели из паровозной трубы.

– Десять часов, – сказал Деминский, – это экспресс.

Клавдия Фадеевна поправляла прическу, сидя на траве. Вода журчала под мостом, потому что в этом месте было много белых камушков. Слышно было, как затихал за рощей поезд. Никаких соловьев в тот вечер не оказалось.

В полночь гости разъехались. Инженеры с женами на паровозе в соседний городок, помещик и Клавдия Фадеевна с сонным мужем на лошадях. Прощаясь, она крепко пожала Юре руки и опять шепнула, как тогда:

– До свидания, милый мальчик.

У Деминского опять забилось сердце.

Но, когда он шел в свою комнату, в темном коридоре его поджидала Варя. Коридор был освещен только светом через стеклянную дверь, выходившую на террасу, где горела лампа. На Варе был розовый халатик и волосы заплетены в косы, перед сном. Одну минутку она стояла перед Юрой и вдруг заплакала, прижимаясь к нему, обнимая его за шею голыми прохладными после умывания руками. Она говорила сквозь слезы:

– Вы мерзкий! Я ненавижу вас! Я все знаю…

Потом она вырвалась, убежала по коридору, и за нею развевалось легким облачком розовое одеяние. Где-то стукнула дверь. Но еще долго у него оставалось какое-то неповторимое ощущение прохладности ее нежных рук.

1939

План 12-а

– Итак, вы нас покидаете, дорогой полковник?

– Да. Во всяком случае на несколько дней.

– А как же поездка в замок Шонвальден, охота на лосей и прочее?

– К моему глубокому сожалению, я буду лишен удовольствия провести время в вашей компании, любезный майор.

– Жаль, очень жаль.

Майор фон Ловенау вскинул монокль.

Его собеседник, хозяин маленькой квартирки на Кронштрассе, российский военный агент, полковник Матвеев был довольно высокий человек, блондин с подстриженными усами, затянутый в зеленоватый сюртук с серебристыми аксельбантами генерального штаба. Майор фон Ловенау, первого королевского полка, тоже был в форме – в пепельном мундире с золотыми звездочками на воротнике. Красивый, слегка лысоватый, слегка полный, он был настоящим сыном этой легкомысленной и изящной дунайской столицы, где люди понимают толк в хорошем вине, лошадях и в остром слове, любят свою певучую музыку и своих красивых нарядных женщин. Как-то случилось, что оба они, офицеры разных и нельзя сказать, чтобы очень дружественных армий, стали приятелями, вернее, проводили время за бутылкой старого токайского.

– Итак, выпьем за ваше путешествие и благополучное возвращение!

Майор грациозно поднял стакан.

– Если будете в Петербурге, – сказал он, – не откажите передать мой привет вашему предшественнику и намекните его прелестной супруге, что я до сих пор страдаю. У нее ледяное сердце. Она настоящая северная красавица, которую так и не могли согреть наши легаровские вальсы.

– Ну, едва ли я буду в Петербурге. Ведь вы же знаете, что я еду в отпуск как частный человек, я не видел своих стариков три года.

– Как называется ваше поместье?

– Загоры.

При мысли о том, что он скоро увидит своих, старый дом в Загорах, засыпанный снегом сад, где он еще мальчиком бегал по тенистым липовым аллеям, у Матвеева екнуло сердце, и он остро почувствовал то, что называется тоской по родине.

Ловенау расспрашивал, есть ли в загорских парках охота, водятся ли медведи и олени и нет ли случайно в замковой галерее обожаемых им итальянских кватрочентистов. А Матвеев представлял себе маленький домик, запах материнских пирогов и огромные звезды над сугробами загорского сада.

Вторая бутылка приходила к концу. Со стены из дубовой рамы улыбался хрустальными глазами худенький фельдмаршал, усыпанный алмазными звездами и снегом альпийских метелей – кумир хозяина, который в душе гордился, что у него такие же жестокие глаза.

– Когда же вы уезжаете? – спросил майор, прощаясь.

– Завтра утром. Я уже и телеграмму своим послал.

Действительно, в одном из огромных и таинственных кабинетов некоего военного учреждения, на столе лежала отпечатанная на машинке копия этой семейной телеграммы.

«Приеду двадцать второго вечерним поездом целую Андрей».

Сбоку синим карандашом было помечено: справка – 127 и еще несколько условных значков.

Телеграмма побывала во многих холеных руках, и в одном месте ее даже немного запачкал сигарный пепел.

Когда Ловенау ушел, Матвеев начал укладывать вещи. В большой чемодан – форменную одежду (он решил ехать в штатском), в малый – туалетные принадлежности, подарки для матери, две-три книги по военным вопросам и четыре томика «Войны и мира», своей любимой книги, с которой он никогда не расставался.

Все приходилось делать самому, потому что его камердинер Корольков схватил воспаление легких и лежал в больнице.

«Нужно же было ему захворать», – думал Матвеев.

Дело было не в одной укладке вещей. Корольков иногда исполнял более ответственные поручения, и отсутствие его в данную минуту связывало полковника по рукам и по ногам.

– Анхен, Анхен… – напевал он легкомысленную песенку, которую в те дни напевала вся столица.

Анхен, Анхен,

Ваше маленькое сердце…

Но, несмотря на то, что ему вспомнились веселый мотив и голубые глаза опереточной красавицы, чувство беспокойства нависло над ним. Он чувствовал себя затравленным зверем в притаившемся лесу.

В это же самое время в другом конце города, в том самом кабинете высокого военного учреждения, где лежала на столе мирная телеграмма Матвеева, заканчивался очень важный разговор между двумя военными, из которых один называл другого «Ваше Высокопревосходительство», а второй просто прибавлял иногда к фразе корректное «господин полковник».

Разговор был настолько важным и конфиденциальным, что даже в тиши и в безопасности ампирного кабинета, куда и заслуженным генералам было так же трудно проникнуть, как верблюду пройти через игольное ушко, даже окруженные стенами, внутренней и внешней охраной, собеседники понижали иногда голос до осторожного шепота.

– Смею напомнить, Ваше Высокопревосходительство, что Рессель вне подозрений, а кроме него и вашего сына…

– Да, да, я это прекрасно знаю. Но ведь и Галлерс не идиот. Он знает, что говорит.

– Как бы то ни было, распоряжения сделаны. Карл поставлен в известность.

– Да, да. И немедленно дайте знать агенту номер шесть.

– Будет исполнено.

Выслушивая приказания своего высокого начальника, полковник почтительно наклонился.

– Понимаю, понимаю… будет исполнено…

– Еще вчера Его Высочество выражал мне свое восхищение. Вы подумайте, какая блестящая работа! И, вдруг все может пойти прахом!

Возможно, что они говорили о новом мобилизационном плане 12-А, который только что был разработан начальником генерального штаба и который нужно было беречь от чужого глаза, как спасение души. Достаточно было бы любознательной руке перелистать эту не очень толстую пачку бумаг, и огромная стройная работа, где все было предусмотрено вплоть до последней пуговицы на солдатских штанах, рассыпалась бы, как карточный домик. Пришлось бы перемещать целые корпуса, переносить грандиозные боевые склады, менять расписание поездов, тратить новые миллионы. Опять – шум в парламенте во время бюджетных прений, отставки и громы монаршего гнева. Еще хуже, если врагу известны все детали, сняты все копии, а оригиналы спокойно лежат, где им следует лежать. В таком случае война грозит неминуемой катастрофой.