Слоны Ганнибала — страница 19 из 26

Вечером я сидел у окна и слушал таинственный гул, стоявший над огромным городом. Сверху трепетали пушистые звезды. Где-то за домами вспыхивали волшебные огни трамваев. На нашей улице горели фонари у дверей весьма легкомысленных заведений. Мимо сновали люди – арабы и подозрительные европейцы, молодые портовые рабочие и уличные зеваки. Иногда в свете фонарей можно было рассмотреть полосатые фуфайки и синие каскетки матросов. Раскрашенные женщины в одних розовых рубашках выбегали из дверей и тащили прохожих в свой пахнущий дешевой пудрой рай. Каждые полчаса завязывалась минутная ссора и так же быстро затихала. Через улицу я видел в освещенных окнах бедную и безнадежную жизнь: усталые лица женщин, плачущих детей, жалкую еду на столе, тряпье неопрятных постелей.

Я поискал глазами ту особу, которую я видел утром. Окна ее квартиры были освещены, и я мог видеть убогий и жалкий комфорт мещанской обстановки: круглый стол, покрытый розовой клеенкой, висевшую над ним бронзовую лампу с затейливыми украшениями и белым абажуром, на стене – две увеличенные фотографии, а на комоде – будильник и бумажные цветы в копеечных вазочках. Вероятно, здесь жила семья какого-нибудь трамвайного кондуктора или приказчика из маленького магазина. По комнате ходила та молодая женщина, которую я видел утром. На ней было то же самое ситцевое платье в голубых цветочках, а на босых ногах домашние с меховой оторочкой туфли.

Она медленно, точно во сне, бродила по комнате, уходила и возвращалась, занятая приготовлением ужина. В открытую дверь кухни я видел горящий примус и кастрюли. От нечего делать, заинтригованный прекрасной незнакомкой, я наблюдал, как она лениво накрывала на стол: поставила тарелки, принесла графин с водой и бутылку вина. Потом она подошла к окну и, облокотившись на подоконник, застыла черным силуэтом. Может быть, она заслушалась хриплой арией граммофона, который неожиданно завели в соседнем доме. Это был старинный вальс из какой-то итальянской оперы, мелодичный и пошловатый, как счастье неаполитанского любовника.

Наконец пришел тот человек, которого она ждала к ужину, высокий толстяк с красным лицом и подстриженными черными усиками над большим и пухлым ртом. Он тяжело отдувался и, не говоря ни слова, бросил свое канотье на комод, снял чесучовый пиджак и развязал, мотая головой, розоватый галстук. Затем он заменил ботинки туфлями из красной кожи и, оставшись в розоватой помятой рубашке с лиловыми подтяжками на жирных и круглых плечах, сел за стол. Женщина, вероятно, его дочь, как я подумал в первую минуту, принесла из кухни большую миску и поставила на стол. Мужчина наложил на тарелку горку помидоров и с жадностью принялся за еду. Насыщался он торопливо, облизывая пальцы, по которым стекал помидорный сок, от усердия высоко поднимая брови. Мне казалось, что я слышу чавканье его рта, что я вижу, как шевелятся во время еды его уши. Справившись с помидорами на тарелке, он стал есть прямо из миски, и за все это время, кажется, не сказал ни одного слова. Его партнерша тоже молча сидела с другой стороны стола, подперев голову рукой. Точно нехотя, она жевала кусок хлеба.

Когда помидоры были уничтожены, она снова пошла на кухню и принесла суповую миску, от которой валил горячий пар.

Мне надоела эта фламандская картина, и я решил, что нужно пойти в город, посидеть в каком-нибудь кафе: в комнате было душно, как в аду.

Но такая же духота стояла и на нагретых дневным солнцем улицах. В многочисленных кафе, на открытых террасах сидели дородные эфенди и с дорогими сигаретами в руках потягивали из маленьких чашечек кофе. К ним приставали, предлагая почистить обувь, уличные чистильщики – маленькие арабчата, похожие на вывалянных в грязи ангелочков. Они умоляющими глазами смотрели на клиентов, понимая, что за каждый непринесенный с работы пиастр их ожидает дома жестокая порка, побои и крики суровых отцов.

Молодые, преждевременно жиреющие люди, бездельники и юркие дельцы сновали по улицам, спорили о чем-то в кафе, размахивали руками и отмахивались от назойливых египетских мух бумажными метелками. Среди этого оживления я особенно сильно почувствовал свое одиночество и бесприютность.

По утрам я уходил из дому. Почему-то меня тянуло в порт, к пароходам, к суете на пристанях, к запахам пароходного дыма, морской воды, канатов и брезентов. С замиранием сердца я прислушивался к тоскливым гудкам. По количеству золотых галунов на рукавах капитанов и шкиперов я судил об их мореходных способностях. Мне нравились эти потрепанные скрипучие пароходы, которые возили по голубым волнам Средиземного моря поэтические, древние, как история Александрии, грузы: маслины и оливковое масло, пшеницу и виноград, вино и шерсть, критский лук и прекрасных, точно выточенных из дерева, античных македонских быков.

Я переходил от парохода к пароходу и разбирал на кормах золотые буквы названий. Так поступали герои давно прочитанных и позабытых книг. Позвякивая в кармане последними пенсами, они тоже бродили по набережным тех романтичных городков с трудными английскими названиями, где в кирпичных, заросших обильным плющом домиках жили отставные адмиралы и арматоры, а избежавшие виселицы в лондонских доках одноглазые и хромые пираты держали кабачки и картежные притоны с огромными очагами, с дубовыми табуретами и оловянными кружками в пинту эля, с зелеными, привезенными из далеких путешествий, попугаями. Так бродили юные непоседы по набережным, смотрели на корабли, нагруженные драгоценным грузом индиго, сандалового дерева и кофе, золотом и табаком, и мечтали уехать юнгами на каком-нибудь трехмачтовом бриге Ост-Индской Компании.

Я завидовал бродягам, морякам и авантюристам и с грустью думал, что мне не хватает чего-то, чтобы быть таким же, как они, как этот пароходный кок, который с трубкой в зубах смотрел мечтательно и равнодушно на берег, облокотившись о поручни своего грязного парохода «Богемия», и время от времени флегматично поплевывал в зеленоватую воду. Видно было, что он презирает все на свете, кроме своего годового жалованья, кроме приятной возможности пропить это жалованье в каком-нибудь баре, где лихих моряков обнимают пышные руки испытанных в любви красавиц.

Я никуда не собирался уезжать, и мне некуда было уезжать из этого города, где как-то нужно было устраивать свою жизнь.

По вечерам я часто оставался в своей комнатушке и, сидя у окна, слушал, как гудит город, как заливаются на все голоса многочисленные граммофоны нашей веселой и легкомысленной улицы. Иногда я был свидетелем семейных сцен у моих соседей.

Каждый вечер я наблюдал одну и ту же картину. На стол ставились тарелки и стаканы, медлительно двигались маленькие смуглые руки, шумел на кухне примус. Потом приходил угрюмый и молчаливый толстяк и, разоблачившись, садился за стол.

Сначала я думал, что молодая женщина, почти девочка по внешнему виду, его дочь, но однажды я убедился в другом. Однажды они забыли повернуть планки ставен в соседней комнате, и через щели я мог видеть, что там помещается спальня. Половину комнаты занимала огромная кровать с никелированными украшениями и пышным стеганым одеялом.

Толстяк был уже в постели, и под красным одеялом возвышалась гора его внушительного живота. На ночном столике стояла лампа, и при ее свете он читал газету, лениво почесывая волосатую грудь. Молодая женщина убрала со стола посуду, перемыла на кухне тарелки и, погасив в столовой свет, перешла в спальню. К моему удивлению, я увидел, что она начала раздеваться, стянула чулки и, оставшись в одной сиреневой дешевенькой рубашке с желтыми кружевцами, легла в постель и отвернулась к стене. Толстяк продолжал читать газету, потом зевнул, положил газету на ночной столик и что-то сказал жене. Та уже уснула или притворилась спящей, потому что она ничего ему не ответила. Тогда муж потрогал ее за плечо. Свет в комнате погас.

Мало-помалу у меня стали завязываться знакомства. В городе было много русских. В маленькой русской столовке я познакомился с Аней.

Моя кепка, которой я так гордился, была выброшена в сорный ящик, и свой видавший виды пиджак я заменил белоснежным костюмом, в котором мне было не стыдно бывать с элегантной Аней.

Было в ней какое-то обаяние молодого и сильного тела, которое сказывалось в блеске ее глаз, в ее плавной походке, в манере высоко держать голову. Когда она улыбалась, хорошо блестели ее ровные зубы, обильно смоченные слюной. Ее руки прекрасно и золотисто загорали, и вся она розовела от солнца, от жары, от александрийских сквозняков. В те дни женщина еще казалась мне таинственной и запретной страной.

Теперь я уже не видел семейных сцен у моих соседей. Вечера я проводил вместе с Аней. Иногда было приятно просто посидеть в каком-нибудь кафе, где перед нами ставили на столик две маленьких чашечки кофе и стаканы с ледяной водой и оставляли в покое. Чаще всего мы посещали террасу кафе на набережной, откуда был виден весь старый круглый порт, форт Каит-Бея, флотилии рыбачьих шхун и время от времени медленно проходившие на горизонте каботажные пароходы с трубами почти на корме и маленькими уродливыми мачтами. Аня мечтательно и нежно смотрела, как за фортом Каит-Бей угасает ранняя египетская заря. Одна за другой рыбачьи лодки поднимали паруса и уходили в открытое море на рыбную ловлю.

Она прекрасно умела слушать, большое достоинство в моих глазах, потому что в те дни меня распирало от впечатлений и поэтических воспоминаний. Я рассказывал ей об Александрии, о Каллимаке и буйном Арии, и мне было приятно, что я открываю ей неизвестный для нее мир, населенный древними тенями. И когда я показывал ей пустыри с обломками колонн, под которыми когда-то размахивал руками и брызгал слюной Арий, она гладила рукой прохладный гранит потонувшего мира и смотрела перед собой расширенными глазами, точно в самом деле под ними шумела буйная александрийская чернь, клокотал огромный и страстный александрийский мир, крепко заправленный аттическою солью, восточными специями и острым иудейским чесноком. Что она знала об Арии? Только то, что его судили за ересь на каком-то Никейском соборе и отлучили от Церкви, и вот она стояла на том месте, где полторы тысячи лет тому назад поднимались прохладные портики св. Марка.