Слова и вещи. Археология гуманитарных наук — страница 30 из 101

Теперь можно очертить эпистемологическое поле Всеобщей грамматики, возникшее во второй половине XVII века и исчезнувшее в последних годах следующего. Всеобщая грамматика ни в коем случае, не есть сравнительная грамматика: она не рассматривает сближения между языками в качестве своего объекта, она их не использует в качестве метода. Ее всеобщность состоит не в нахождении собственно грамматических законов, которые были бы общими для всех лингвистических областей и выявляли бы, в идеальном и необходимом единстве, структуру любого возможного языка; если она является всеобщей, то это в той мере, в какой она способна выявить под правилами грамматики, но на уровне их основы, функцию дискурсии в анализе представлений — будь она вертикальной функцией, обозначающей представленное, или горизонтальной, связывающей его тем же самым образом, что и мысль. Поскольку она выявляет язык как представление, сочленяющееся с другим представлением, то она с полным правом является «всеобщей»: то, о чем она рассуждает, — это внутреннее раздвоение представления. Но поскольку это сочленение может создаваться многими различными способами, постольку будут иметься, как это ни парадоксально, различные всеобщие грамматики: всеобщая грамматика французского, английского, латинского, немецкого и т. д..[100] Всеобщая грамматика не стремится определить законы всех языков, она рассматривает поочередно каждый особый язык как способ сочленения мысли с самой собой. В любом отдельно взятом языке представление приписывает себе «характерные черты». Всеобщая грамматика определяет систему тождеств и различий, предполагающих и использующих эти спонтанные характерные черты. Она устанавливает таксономию каждого языка, то есть то, что обосновывает в каждом из них возможность говорить о чем-либо.

Отсюда возникают два направления, которые она обязательно развивает. Поскольку дискурсия связывает свои части так, как представление — свои элементы, всеобщая грамматика должна изучать функционирование слов в качестве представлений по отношению к другим словам; это предполагает анализ связи, соединяющей слова в единое целое (теория предложения и в особенности теория глагола), затем анализ различных типов слов и способа, каким они расчленяют представление и различаются друг от друга (теория расчленения). Но поскольку дискурсия есть не просто какая-то совокупность представлений, а удвоенное представление, которое тем самым обозначает другое — то самое, которое оно представляет, — всеобщая грамматика должна изучать способ, каким слова обозначают, то, что они высказывают, сначала в их первичном значении (теория происхождения и корня), а затем — в их непрерывной способности к перемещению, распространению, реорганизации (теория риторического пространства и теория деривации).

3. ТЕОРИЯ ГЛАГОЛА

В языке предложение есть то же, что представление в мышлении: его форма одновременно самая общая и самая элементарная, поскольку как только ее расчленяют, то обнаруживают уже не дискурсию, а ее элементы в разрозненном виде. Ниже предложения находятся слова, но не в них язык предстает в завершенной форме. Верно, что вначале человек издавал лишь простые крики, но они начали становиться языком лишь тогда, когда они уже содержали в себе — пусть лишь внутри своих односложных слов — отношение, устанавливающее порядок предложения. Крик отбивающегося от нападения первобытного человека становится настоящим словом лишь в том случае, если он не является больше побочным выражением его страдания и если он годится для выражения суждения или заявления типа: «я задыхаюсь».[101] Создает слово как слово и возвышает его над криком и шумом спрятанное в нем предложение. Если дикарь из Авейрона не смог начать говорить, то это потому, что слова остались для него звуковыми знаками вещей и производимых ими в его уме впечатлений; они не получили значимости предложения. Он мог хорошо произнести слово «молоко» перед предлагаемой ему миской; это было лишь «смутное выражение этой питательной жидкости, содержащего ее сосуда и желания, объектом которого она была»;[102] никогда слово не становилось знаком представления вещи, так как оно никогда не обозначало, что молоко горячее, или что оно готово, или что его ждут. В самом деле, именно предложение освобождает звуковой сигнал от его непосредственных экспрессивных значений и суверенным образом утверждает его в его лингвистической возможности. Для классического мышления язык начинается там, где имеется не выражение, но дискурсия. Когда говорят «нет», своего отказа не выражают криком; в одном слове здесь сжато «целое предложение: …я не чувствую этого или я не верю в это».[103]

«Перейдем же прямо к предложению, существенному объекту грамматики».[104] Здесь все функции языка сведены к трем необходимым для образования предложения элементам: подлежащему, определению и их связи. Кроме того, подлежащее и определение — одной природы, так как предложение утверждает, что одно тождественно другому или принадлежит ему: поэтому при определенных условиях возможен обмен их функций. Единственным, но решающим различием является необратимость глагола. «Во всяком предложении, — говорит Гоббс, — нужно рассматривать три момента, а именно оба имени, подлежащее и сказуемое, и связку, или копулу. Оба имени возбуждают в уме идею одной и той же вещи, а связка порождает идею причины, посредством которой эти имена оказались присущи этой вещи». Глагол является необходимым условием всякой речи, и там, где его не существует, по крайней мере скрытым образом, нельзя говорить о наличии языка. Все именные предложения характеризуются незримым присутствием глагола, причем Адам Смит[105] полагает, что в своей первоначальной форме язык состоял лишь из безличных глаголов типа: il pleut (идет дождь) или il tonne (гремит гром), и что от этого глагольного ядра отделились все другие части речи как производные и вторичные уточнения. Начало языка надо искать, где возникает глагол. Итак, этот глагол нужно трактовать как смешанное бытие, одновременно слово среди слов, рассматриваемое согласно тем же правилам, покорное, как и они, законам управления и согласования времен, а потом уже как нечто находящееся в стороне от них всех в области, которая является не областью речи, но областью, откуда говорят. Глагол находится на рубеже речи, на стыке того, что сказано, и того, что высказывается, то есть в точности там, где знаки начинают становиться языком.

Именно в этой функции и нужно исследовать язык, освобождая его от того, что беспрестанно его перегружало и затемняло, не останавливаясь при этом вместе с Аристотелем на том, что глагол означает времена (много других слов — наречий, прилагательных, существительных могут передавать временные значения), не останавливаясь также, как это сделал Скалигер, на том, что он выражает действия или страсти, в то время как существительные обозначают вещи и постоянные состояния (ибо как раз существует само это существительное «действие»). Не нужно придавать значение различным лицам глагола, как это делал Буксторф, так как определенным местоимениям самим по себе свойственно их обозначать. Но следует выявить сразу же с полной ясностью то, что конституирует глагол: глагол утверждает, то есть он указывает, «что речь, где это слово употребляется, есть речь человека, который не только понимает имена, но который выносит о них суждение».[106] Предложение — и речь — имеется тогда, когда между двумя вещами утверждается атрибутивная связь, когда говорят, что это есть то.[107] Весь вид глагола сводится к одному, который означает быть. Все остальные тайно выполняют эту единственную функцию, но они и скрывают ее маскирующими определениями: здесь добавляются определения, и вместо того, чтобы сказать «я есть поющий», говорят «я пою»; здесь же добавляются и указания времени, и вместо того, чтобы говорить: «когда-то я есть поющий», говорят «я пел». Наконец, в некоторых языкахглаголы интегрировали само подлежащее, так, например, римляне говорят не ego vivit, но vivo. Все это не что иное, как отложение и осаждение языка вокруг и над одной словесной, абсолютно незначительной, но существенной функцией; «имеется лишь глагол быть … пребывающий в этой своей простоте».[108] Вся суть языка сосредоточивается в этом единственном слове. Без него все оставалось бы безмолвным, и люди, как некоторые животные, могли бы пользоваться своим голосом, но ни один из испущенных ими в лесу криков никогда не положил бы начало великой цепи языка.

В классическую эпоху грубое бытие языка — эта масса знаков, представленных в мире для того, чтобы мы могли задавать вопросы, — исчезло, но язык завязал с бытием новые связи, которые еще труднее уловить, так как теперь язык высказывает бытие и соединяется с ним посредством одного слова; в своей глубине язык его утверждает, и, однако, он не мог бы существовать как язык, если бы это слово, его единственное слово, не содержало бы заранее любую возможную речь. Без какого-то способа обозначать бытие нет никакого языка; но без языка нет глагола «быть», являющегося лишь его частью. Это простое слово есть бытие, представленное в языке; но оно есть также и бытие языка в его связи с представлением — то, что, позволяя ему утверждать то, что он говорит, делает его способным к восприятию истины или заблуждения. Этим оно отличается от всех знаков, которые могут быть подходящими, верными, точными или нет по отношению к обозначаемому ими, но никогда не являются истинными или ложными. Язык целиком и полностью есть