И прощенья в глазах, что в слезах, и – любви на челе!
Лесные озера
За пустынною станцией Орро,
От морской теплоты в стороне,
Шелестят шелковисто озера
О разве́еренной старине…
К ним лесные приводят канавы,
Тропки вьются, вползая в бурьян.
Все в слепнях мечевидные травы.
В медуницах цветет валерьян.
Скрылось первое озеро в желтый
Длинностебельный лильчатый шарф,
Что при солнце слепительно золот:
Это – тинистое Пиен-Ярв.
А за ним – удаленное к югу,
Растворенное в голубизне,
Голубому подобное лугу, –
Дремлет Изана-Ярв в полусне.
Мы идем, как лунатики, в чарах,
Отдаляясь от моря и рек,
Нас приветствует, все в ненюфарах[103],
Сонно-нежное озеро Рэк.
Под сосновою скользкой горою,
Жуть в глубины бездонные влив,
В час рассвета и лунной порою
Угрожающе озеро Лийв.
Салютуя удилищем влаге,
Мы идем к благодати полян,
Где береза сквозистые флаги
Наклоняет над озером Пан.
Но вся песня была бы бестактна,
Если б этой, последней из строф
Я не отдал для озера Акна[104],
Украшенья эстийских лесов.
У лесника
Мы ловили весь день окуней на лесистых озерах,
От зари до зари. Село солнце. Поднялся туман.
Утомились глаза, поплавки возникали в которых
На пути к леснику, чью избушку окутала тьма.
Закипал самовар. Тени мягкие лампа бросала.
Сколько лет старику? Вероятно, не меньше, чем сто.
Яйца, рыба, и хлеб, и кусочки холодного сала
Были выставлены на – на приманчивый к вечеру – стол.
И зашел разговор, разумеется, начатый с рыбы,
Перешедший затем на людей и на их города.
И, когда перед сном мы, вставая, сказали спасибо,
О нелепости города каждый посильно страдал:
Ведь, не явный ли вздор – запереться по душным квартирам,
Что к ненужным для жизни открытьям людей привели?
Этот старый лесник, говоривший о глупости мира,
В возмущеньи своем был евангельски прост и велик.
Любовь коронная
Она, никем не заменимая,
Она, никем не превзойденная,
Так неразлюбчиво любимая,
Так неразлюбчиво влюбленная.
Она, вся свежесть призаливная,
Она, моряна с далей севера,
Как диво истинное, дивная,
Меня избрав, в меня поверила.
И обязала необязанно
Своею верою восторженной,
Чтоб все душой ей было сказано,
Отторгнувшею и отторженной.
И оттого лишь к ней коронная
Во мне любовь неопалимая,
К ней, кто никем не превзойденная,
К ней, кто никем не заменимая!
Ведь только ты одна!
Ни одного цветка, ни одного листка.
Зао́сенел мой сад. В моем саду тоска.
Взад и вперед хожу, по сторонам гляжу.
О чем подумаю, тебе сейчас скажу.
Ведь только ты одна всегда, всегда нежна,
В печальной осени душе всегда нужна.
И только стоит мне взглянуть в глаза твои
Опять весна пришла, и трелят соловьи.
И на устах моих затеплен юный стих
От прикасания живящих уст твоих.
И пусть в саду пустом ни одного цветка,
И пусть в бокале нет ни одного глотка,
И пусть в столе моем нет ни одной строки –
Жду мановения твоей благой руки!
В забытьи
В белой лодке с синими бортами
В забытьи чарующих озер
Я весь день наедине с мечтами,
Неуловленной строфой пронзен.
Поплавок, готовый кануть в воду,
Надо мной часами ворожит.
Ах, чего бы только я не отдал,
Чтобы так текла и дальше жизнь!
Чтобы загорались вновь и гасли
Краски в небе, строфы – в голове…
Говоря по совести, я счастлив,
Как изверившийся человек.
Я постиг тщету за эти годы.
Что осталось, знать желаешь ты?
Поплавок, готовый кануть в воду,
И стихи – в бездонность пустоты…
Ничего здесь никому не нужно,
Потому что ничего и нет
В жизни, перед смертью безоружной,
Протекающей как бы во сне…
Наверняка
Я чувствую наверняка –
Ах, оттого и боль сугуба! –
Что прозы подлая рука
Весь этот парк повалит грубо
Когда-нибудь.
Когда-нибудь
Не будет зарослей над речкой,
И будет выглядеть увечкой
Она, струя отбросов муть
Взамен форельности кристальной
Своей теперешней.
Дубы
Пойдут банкирам на гробы,
И парк мой глубоко печальный,
Познав превратности судьбы,
Жить перестанет, точно люди,
И будет гроб ему – пустырь,
И только ветер вечно будет
Ему надгробный петь псалтырь…
Зовущаяся грустью
Как женщина пожившая, но все же
Пленительная в устали своей,
Из алых листьев клена взбила ложе
Та, кто зовется Грустью у людей…
И прилегла – и грешно, и лукаво
Печалью страсти гаснущей влеча.
Необходим душе моей – как слава! –
Изгиб ее осеннего плеча…
Петь о весне смолкаем мы с годами:
Чем ближе к старости, тем все ясней,
Что сердцу ближе весен с их садами
Несытая пустынность осеней…
Тишь двоякая
Высокая стоит луна.
Высокие стоят морозы.
Далекие скрипят обозы.
И кажется, что нам слышна
Архангельская тишина.
Она слышна, она видна:
В ней всхлипы клюквенной трясины,
В ней хрусты снежной парусины,
В ней тихих крыльев белизна –
Архангельская тишина…
Там, у вас на земле…
На планете Земле, – для ее населенья
обширной, Но такой небольшой созерцающим Землю извне, –
Где нет места душе благородной, глубокой и мирной,
Не нашедшей услады в разврате, наживе, войне;
На планете Земле, помешавшейся от самомненья
И считающей все остальные планеты ничем,
Потому что на ней – этом призрачном перле
творенья – Если верить легенде, был создан когда-то эдем;
Где был распят Христос, жизнь отдавший за атом вселенной,
Где любовь, налетая, скорбит на отвесной скале
В ужасе перед людьми – там, на вашей планете презренной,
Каково быть поэтом на вашей жестокой Земле?!
Сосны ее детства
Когда ее все обвиняли в скаредности,
В полном бездушьи, в «себе на уме»,
Я думал: «Кого кумушки не разбазарят?
Нести чепуху может всякий суметь».
Но когда ее муж-проходимец, пиратствуя,
Срубил двухсотлетние три сосны
В саду ее детства и она не препятствовала,
Я понял, что слухи про нее верны.
Нарва
Над быстрой Наровой, величественною рекой,
Где кажется берег отвесный из камня огромным,
Бульвар по карнизу и сад, называемый Темным,
Откуда вода широко и дома далеко…
Нарова стремится меж стареньких двух крепостей –
Петровской и шведской, – вздымающих серые башни.
Иван-город[106] тих за рекой, как хозяин вчерашний,
А ныне – как гость, что не хочет уйти из гостей.
На улицах узких и гулких люблю вечера,
Когда фонари разбросают лучистые пятна,
Когда мне душа старой Нарвы особо понятна
И есть вероятность увидеться с тенью Петра…
Но вместо нее я встречаю девический смех,
Красивые лица, что много приятнее тени…
Мне любо среди молодых человечьих растений,
Теплично закутанных в северный вкрадчивый мех.
И долго я, долго брожу то вперед, то назад.
Любуясь красой то доступной, то гордо-суровой.
Мечтаю над темень пронизывающей Наровой,
Войдя в называемый Темным общественный сад.
Модель парохода(Работа Е.Н. Чирикова)[107]
Когда, в прощальных отблесках янтарен,