Словарь для Ники — страница 14 из 17

ФАМИЛИЯ.

С юности я был уверен, что самая красивая фамилия досталась самому красивому человеку на свете — Маяковскому. Какая‑то чистая, промытая, как стекла устремлённого ввысь маяка.

Но вот однажды краем уха услышал фамилию, которая прямо‑таки ошеломила меня:

Кавалеридзе!

Сразу представился в высшей степени энергичный, мужественный человек. Может быть, с саблей.

С одной стороны, очень захотелось взглянуть на него, познакомиться. С другой   —   а если такая щеголеватая фамилия досталась какому‑нибудь зануде?

ФАНТАСТИКА.

Измышления фантастов в конечном итоге всегда ничтожны. Жалкими выглядят эти потуги перед любым явлением природы, перед космосом.

Самая простая былинка со своим цветом и запахом состоит из миллионов кружащихся по своим орбитам электронов. Если вдуматься, она фантастичнее всего, что придумал Герберт Уэллс.

Не говоря уже о таком ошеломляющем чуде, как человеческая мысль.

Я написал повесть «Приключения первого бессмертного человека на Земле». И её обозвали произведением «в стиле фэнтези».

Никакое это не «фэнтези»!

Я просто увидел, к чему приведут в будущем, может быть, через несколько десятков лет, успехи генетики.

ФЕЛЛИНИ.

Теперь кажется невероятным, что этот титан был нашим современником. Знаю людей, которые с ним приятельствовали.

Для меня он такая же стоящая над вечностью фигура, как Микеланджело. У нас дома на кассетах есть почти все фильмы Феллини. Примерно раз в год я их заново пересматриваю. И всегда открываю для себя что‑то новое. Не говоря уже о чисто физиологическом наслаждении от того, как, несмотря на трагизм всех его историй, в меня как кислород вливается мощный поток жизни.

По сути дела все его фильмы глубоко религиозны. Они кричат о том, как нужны человеку сочувствие, понимание. И хоть кроха любви.

…Часто, приступая к новому произведению, я пытаюсь взглянуть на свой замысел глазами Феллини.

ФОКУСНИК.

Собственно говоря, он не фокусник, а старый больной человек, придумывающий фокусы. Его ремесло уникально, редко, но почему‑то не даёт большого заработка.

Стол с разложенными на нём инструментами: дрелью, молоточками, щипчиками. Разноцветные лоскуты. Батарейки, резиновые трубочки, хрустальные призмочки, зеркальца. Проводки и пружинки. Клей. Краски.

Он подаёт мне обыкновенную бамбуковую палочку. Я верчу её в руках, не нахожу никаких отверстий, кнопок. Он молча забирает её. И вдруг из палочки вырывается фонтан разноцветных флажков, а потом на самом верху возникает резиновый попугайчик.

Естественно, мне хочется понять, каким образом все это сделано.

— Если фокус рассекретить, вам станет скучно, — говорит он и предлагает выпить чаю.

Мы переходим на кухню. Он наливает мне чай в большую китайскую чашку, угощает сухариками с изюмом. Я придвигаю чашку к себе. Пуста!

У меня хватает соображения понять, что она с двойным дном. Хозяин достаёт из буфета другую, нормальную чашку, и мы пьём чай, хотя я уже во всём ожидаю подвоха.

У мастера больное сердце, и теперь свои «фокусы» начну показывать я.

Х

ХАВИЯ.

Одиночество в рассветном море прекрасно. Не знаю, почему туристы н местная публика появляются на пляже не раньше десяти утра, когда наваливается жарища.

Я приходил в 7. Расстилал полотенце на песке, всегда сыроватом от росы, раздевался. И через минуту, одолев прибрежный накат шипучих волн, выплывал на простор Средиземного моря.

Испанский городок Хавия расположен между Валенсией и Аликанте. Где‑то напротив находятся знаменитые Балеарские острова с летней резиденцией короля Хуана Карлоса….Толща зеленовато–голубой воды так прозрачна, что сквозь неё, как сквозь линзу, можно созерцать далёкое дно с тенями рыб над зеленоватыми камнями и куда‑то поспешающего среди россыпи ракушек осьминога.

В то утро, когда, насмотревшись на подводную жизнь, я поднял голову из воды и заморгал ресницами, чтобы избавить глаза от едкой морской соли, издалека увидел: на пустом пляже появился автобус. Из него выгружают каких‑то людей.

Я плыл к берегу, в то время как несколько парней и девушек осторожно рассаживали на пластиковые кресла под пляжными зонтиками дряхлых стариков и старух. Это были человеческие обрубки. Кто без ног, кто без рук.

С ними был доктор в белом халате. На раскладном столике он расставлял бутылки с водой, бумажные стаканчики. Выставил и аптечку с красным крестом.

Старые люди были крайне оживлены сим фактом своего прибытия к морю. Оставаясь в креслах, они приветствовали меня, когда я растирался полотенцем, наперебой спрашивали, тёплая ли вода, и о чём‑то ещё, чего я не понял.

Я простосердечно объяснил, что я иностранец, из России.

Поднялся восторженный гвалт.

Доктор на английском языке попросил меня уделить хоть немного внимания этим инвалидам из дома престарелых, участникам испанской гражданской войны.

Боже мой, они ещё живы! Бывшие коммунисты, бывшие фалангисты, когда‑то непримиримые враги, сидели передо мной как одна семья.

Они завалили меня кучей вопросов. Доктор едва успевал переводить. Угощали минеральной водой. Попросили пария–волонтёра принести для меня из автобуса ещё одно кресло.

Очень старая женщина с оторванной ступнёй поднялась, опираясь на палку. На ней была надета просторная майка с изображением Че Гевары. Попросила помочь дойти до воды. Я взял её под руку, повёл.

— Ме кедо коммуниста, — шепнула она. — Я остаюсь коммунисткой.

— Но пасаран! — откликнулся я словами из своего пионерского детства.

ХАЛДЫ.

Это род вечно беспокойных женщин. Все они на одно лицо. Им может быть и 20 лет, и 50.

У такой халды никогда ничего нет. Ни семьи, ни собственного жилья, ни постоянной работы.

Всегда тощие. Кочуют из храма в храм. Какие‑то прицерковные цыганки.

На голове такой халды небрежно повязана обязательная косыночка. Одета в кофту и длинную юбку, свидетельствующую о смирении и набожности. Но юбка непременно с длинным разрезом, намекающим, что при случае может и согрешить.

Любит пугаться, осенять себя крестным знамением.

Во время исповеди доводит священника до исступления, в очередной раз пересказывая содержание своих снов. Требует у него наставлений, но никогда их не выполняет.

За службой следит, чинно перелистывая молитвослов, и при этом зорко высматривают в массе прихожан нужных людей. По окончании литургии будет торопливо к ним подходить, целовать и обращаться с просьбой. Глаза обычно на мокром месте, зато губы сложены в улыбочку. Если в просьбе отказали, не обижается. Ловит следующего, просит о чём‑то другом.

Любит посещать различные бесплатные сборища, где под руководством «учителей» изучают все на свете, от «агни–йоги» до искусства иконописи. У них постоянно не хватает времени, вечно спешат в никуда.

Где ночуют эти несчастные халды? Чем питаются? Бог весть!

В лучшем случае оседают в женских монастырях. А чаще гибнут.

Нелепо и страшно.

ХАМЕЛЕОН.

Жил он себе, поживал в Южной Америке, в Эквадоре, в районе банановых плантаций. Заприметив мошку или какое‑нибудь другое насекомое, стремительно выбрасывал длинный язык, налеплял на него добычу, и она вместе с языком оказывалась в маленькой пасти.

Дремал на стволе или ветке какого‑нибудь деревца, на всякий случай приняв цвет коры, слившись с ней. А чаще находил ночлег в банановых гроздьях и тогда желтел, становился словно одним из бананов.

Однажды утром, когда было ещё свежо, к плантации на грузовиках приехали сборщики бананов с длинными ножами. Они быстро–быстро поотрубали тяжёлые грозди, наполнили ими большие картонные ящики и увезли на океанское побережье, в порт. Там ящики перегрузили подъёмными кранами в большой корабль–сухогруз с холодильными установками.

Проголодавшийся хамелеон проснулся было, но стал подмерзать и впал в спасительную дремоту.

Когда корабль прибыл в Новороссийск, бананы перегрузили в железнодорожный состав и повезли на север. Несколько вагонов отцепили в Москве.

Так один из ящиков попал в магазин на нашей Красноармейской улице. Продавщица фруктового отдела выставила на прилавок табличку с ценой за килограмм, распечатала верх картонного ящика и принялась торговать, бросая на весы гроздь за гроздью.

От притока свежего воздуха и магазинного тепла хамелеон пробудился. Приоткрыл свои морщинистые веки. Тут‑то его вместе с новой гроздью продавщица и бросила на весы.

Она заорала так, будто увидела гремучую змею.

Я тоже стоял в очереди за бананами. И сначала не понял в чём дело.

А когда понял, продавщица уже добивала хамелеона тяжёлой гирей.

…В крайнем случае, я мог бы взять его к нам. Но чем бы мы его кормили? Наверняка нашёлся бы выход из положения.

ХВАТКИЙ МАЛЫЙ.

Как — то давно поздней осенью я возвращался от знакомых. За мной увязался один из гостей   —   какой-то приезжий малый, который, как выяснилось, ехал из Крыма к себе в Заполярье, в посёлок Хальмер–Ю.

На мне была коричневая кожаная куртка с подстёжкой из овчины, подаренная болгарским художником.

Провожатый, одетый в хлипкий летний плащик, дошёл со мной до метро. А потом решил проводить дальше   —   до моего дома. Довел до подъезда. Попросился переночевать на одну ночь. Утром он должен был отправляться поездом в Заполярье.

— А где твои вещи? — спросил я, когда мы ужинали у меня на кухне.

— На вокзале. В камере хранения, — неопределённо ответил он и тут же произнёс жалобным голосом: — Знаете что? Холодно. Боюсь, замёрзну, пока доберусь. Вы не одолжите вашу куртку? А я приеду и сразу вышлю обратно. У меня дома дублёнка!

С самого начала стало ясно: если дам куртку, мне её больше никогда не видать.

По–моему, и ему было ясно, что я это понял.

Тем более он был приятно удивлён, когда утром я снял с вешалки и подал ему куртку.

Хваткий малый надел её, доверху застегнул молнию. Вдохновенно сообщил:

— Впору! Доеду   —   верну!

После чего исчез, прихватив свой плащик.

Наступил ноябрь, затем декабрь. Выходя на улицу, я подмерзал в свитере и брезентовой куртке.

К Новому году все‑таки получил извещение. На бандероль. Когда там же, на почте, я вскрыл крохотный, узкий пакетик, в нём оказался обыкновенный стержень для авторучки, втиснутый в костяную палочку. На кости было выгравировано: «Приветиз Заполярья!»

ХИВА.

Внезапно здесь, в Хиве солнечный день конца сентября потемнел. Задул ледяной ветер, голубое азиатское небо сплошь закрылось тяжёлыми чёрными тучами.

Мы с отцом Александром были одеты в рубашки с короткими рукавами и сразу замёрзли. На открытом пространстве археологических раскопок, куда мы прибыли после посещения музеев и мечети, негде было укрыться от пронизывающего ветра.

Когда мы добрались до нашей гостиницы «Интурист», повалил снег.

— Ну и дела! — сказал я, отдёрнув тяжёлую штору окна в нашем двухкоечном номере и глядя на густой снегопад, — Не знал, что в сентябре может быть такая подлость.

…Сманил его в месячное путешествие по Средней Азии, и вот под самый конец   —   ненастье. Носу не высунешь.

В продуваемом из всех щелей номере стало так темно, что отец Александр включил свет.

— Что вы?! — сказал он, тоже подходя к окну, — Это же чудесно   —   увидеть, как снег валит на минареты мечетей, на тополя. Мы с вами блуждаем, как дервиши, и должны за все возносить хвалу Аллаху.

— Замерз, — сказал я, вытаскивая свитерок из своей дорожной сумки. — Вы тоже оденьтесь, пожалуйста. В номере холодней, чем на улице. Еще не хватает заболеть.

Отец Александр послушно надел пиджак.

— Знаете что? — сказал он. — Давайте спустимся в ресторан? Поужинаем. Правда, ещё рановато. Но там, наверное, тепло. Закажем что‑нибудь горячее, согреемся чаем.

— А куда деваться? — согласился я. — Да и есть хочется.

На лестнице мы нагнали тоже спускающуюся в ресторан группу странно одетых квохчущих немецких туристок. Они оказались завёрнуты в сдёрнутые с окон зелёные шторы. — Ноев ковчег, — сказал отец Александр, садясь против меня за столик.

Мы заказали помидорный салат, плов с бараниной, чай. Вдогонку, покосившись на своего спутника, я попросил официанта принести ещё и графинчик водки.

На эстраде грохотал оркестр. Танцевали. С каждой минутой зал ресторана наполнялся все новыми замёрзшими постояльцами.

— «Миллион, миллион алых роз…» — пела с эстрады узкоглазая красотка.

— Вам нравится Пугачева? — спросил я отца Александра, когда мы приступили к ужину. — Мне   —   нет.

— А мне все нравится, — ответил он и с таким смаком, так молодо выпил рюмку водки, что я прямо‑таки залюбовался этим красивым, незашоренным человеком. Словно впервые увидел.

Он, несомненно, был красивее всех находящихся здесь, и, кажется, вообще всех людей, каких я знал.

— А какие эстрадные исполнители нравятся вам? — поинтересовался он.

— Эдит Пиаф, Ив Монтан. На худой конец   —   Элвис Пресли. Но больше Ив Монтан.

— Губа не дура, — согласился отец Александр.

— «В Намангане яблочки зреют ароматные…» — пела теперь красотка на эстраде.

Потом объявила «белый танец», это когда дамы приглашают кавалеров.

И вдруг певица появилась у нашего столика, пригласила отца Александра. Я видел, что ему хотелось бы потанцевать, и грешным делом подумал, что он стесняется меня. Ведь я был единственным в этом зале, кто знал, что он священник.

Отец Александр вежливо отказался. Когда она отошла, сказал: — Не подумайте, что я такой уж ханжа. С хорошей знакомой с удовольствием бы и потанцевал.

…До того сентября, когда его зарубили, жить ему оставалось только два года.

ХОЗЯЙСТВО.

У вещей есть противная особенность   —   превращать своего хозяина в слугу. Не вещи заботятся о человеке, а он начинает заботиться о них. Без конца вытирать пыль, возвращать на установленное место.

Как‑то мне привезли в подарок из Парижа свежие устрицы. И к ним специальный ножик, чтобы с его помощью открывать тугие створки раковин. Устрицы давно съедены под белое вино. А ножик вот уже несколько лет путается под руками. И подарить некому, и выбросить жалко. Так постепенно в доме накапливается разный вздор.

Знаю семью, где рос пятилетний мальчик. Бегая по комнате, он случайно задел шаткую тумбочку. Там стояла гипсовая статуэтка Богородицы. Статуэтка разбилась. А ребёнок был жестоко избит.

Во многих квартирах не продохнуть от навешанного по стенам и расставленного по полочкам китча   —   умильных пейзажей в золочёных рамочках, тех же статуэток, накупленных, как мне кажется, в одном и том же «художественном» салоне.

Кладовки, антресоли, балконы забиты у многих давно отслужившим барахлом. Вещи исподтишка окружают, словно хотят придушить хозяев.

В доме должно быть много света, воздуха и пространства. Пусть вещей будет мало, но все   —   высшего качества. И это вовсе не обязательно дорогие вещи.

ХУДОЖНИК.

Ему очень хотелось показать свои работы. Он завёл меня к себе домой, угостил обедом, кофе. После чего мы поднялись лифтом на предпоследний этаж старинного московского дома. А оттуда по крутой мраморной лестнице взошли на самый верх, где находилась его мастерская.

Художник был обаятелен, интеллигентен в лучшем смысле этого слова. Он нравился мне. И я хотел, чтобы картины тоже понравились.

Он только что вернулся из Парижа. Там с успехом прошла его выставка. Теперь собирался в Нью–Йорк, где после показа картин в какой‑то знаменитой галерее все они должны были быть проданы с аукциона.

Перешагивая через обрывки упаковочных материалов, я прошёл вслед за хозяином к висящей на стене очень длинной картине. На ней во всю её длину был изображён амбарный засов. Старинный амбарный засов, какие сохранились кое–где в деревнях ещё с дореволюционных времён.

Написан он был с фантастической тщательностью. Художник словно смотрел в микроскоп, разглядывая и воспроизводя красками каждый миллиметр старинной вещи. Сиреневатая ржавчина покрывала её, как гречневая каша. Глубокие шрамы, щербатины на этом старом железе воспринимались как боль, напоминали о мучительной жизни многих поколений крестьян. — Браво, маэстро! — воскликнул я. — Жалко продавать на сторону такой шедевр.

— А это никто и не купит, — отозвался художник, — Специально для Нью–Йорка написал серию совсем других, авангардистских работ. Взгляните.

На противоположной стене висела вся серия. Шесть вытянутых в высоту мрачноватых полотен. На каждом их них был изображён обыкновенный венский стул.

Вот он почему‑то парит в воздухе в полутьме какой‑то кладовки, а над ним порхает бабочка. Вот тот же стул, перевёрнутый вверх ножками. К каждой ножке привязано по воздушному шарику.

Четыре остальные картины были исполнены в том же духе. — Чудите, маэстро, — пробормотал я, не зная, что и сказать. — Им нравится это, богатым людям, — грустно отозвался художник. — Будут искать свои смыслы…

Ц