Словарь Мацяо — страница 23 из 79

[56], и я верну шариру.

– Как вернешь?

– Это не ваше дело.

Монахи не особенно ему поверили, но делать было нечего, пришлось вынести девятисуму тридцать серебряных юаней. Дай Шицин внимательно их пересчитал, спрятал за пазуху и выудил из сумы кротоновое семя, известное своими слабительными свойствами.

После приема кротонового семени батюшка девятисум убежал на задний двор храма и, выпучив глаза, изверг из себя целую лужу зловонной жижи. Настоятель с подручными кое-как выловили оттуда реликвию, омыли ее чистой водой и уложили обратно в пузырек, вознося хвалы Небу и Земле.

После той истории не было двора, из которого Дай Шицин ушел бы с пустыми руками, слава батюшки девятисума росла день ото дня, а его влияние распространилось до самого уезда Пинцзян, что на другом берегу реки Ло. Девятисумы из огромного портового Уханя проделывали долгий путь, чтобы поклониться Дай Шицину и назвать его своим наставником. Батюшка девятисум умел гадать: нагревал черепаший панцирь и по трещинам определял, в какую сторону лучше направиться за подаянием и какое время будет наиболее благоприятным: нищие, следовавшие его советам, ни разу не возвращались домой с пустыми сумами. Когда кто-то из горожан справлял котловины или похороны, за столом обязательно оставляли почетное место для батюшки девятисума. И если он не являлся, хозяевам от беспокойства кусок не лез в горло: а ну как нищие нагрянут толпой и устроят скандал? Некий господин Чжу, занимавший в свое время должность даотая[57], преподнес батюшке девятисуму черную арку с золочеными иероглифами – тяжелые палисандровые доски несла целая процессия.

На боковых досках было вырезано двустишие: «Постучавшему в десять тысяч ворот все страсти мирские – что небесные облака. В безбрежном сердце идущего с сумой нет знатных и простолюдинов».

А в иероглифах на верхней доске было зашифровано имя батюшки девятисума: «Чистый дух не смутить мирской суетой»[58].

Удостоившись подарка от самого даотая, батюшка девятисум купил в Чанлэ роскошный сыхэюань[59] из серого кирпича, стал давать деньги в рост и обзавелся четырьмя женами. Конечно, ему давно не было надобности самому просить подаяние, но в первый и пятнадцатый день каждой луны батюшка все равно выходил из дома с сумой, дабы показать остальным нищим, что остается с ними единым целым. Такой жест выглядел даже чрезмерным, но знающие люди говорили, что Дай Шицин не может иначе – если он не просит милостыни больше двух недель, его ноги начинают пухнуть, а стоит ему всего несколько дней походить обутым, как ступни покрываются зудящими красными пятнами, и он беспрестанно чешет их, раздирая кожу до крови.

Самым важным днем для своего ремесла он считал канун Нового года. Тридцатого числа последней луны батюшка девятисум не принимал приглашений на праздничные застолья, запрещал слугам разводить огонь в доме, женам приказывал снять шелка и ватные куртки, обряжал их в лохмотья, раздавал кому чашки, кому сумы и отправлял просить подаяние. Что соберете, тем и поужинаете. Трехлетнюю Тесян девятисум пинками выставил на мороз, и она, рыдая, поплелась за ним учиться просить милостыню: стучала в ворота, падала на колени и отбивала хозяевам земные поклоны.

Дай Шицин говорил: не хлебнув горькой жизни, пащенку не стать человеком.

И добавлял: люди смакуют дорогие яства, пьют изысканные вина, но не ведают, что вкуснее всего – пища из нищенской чаши. Жаль, жаль, поистине жаль.

После компартия определила его как «богатея-попрошайку»: Дай Шицин эксплуатировал чужой труд (то есть труд остальных нищих в ранге семисума и ниже), при этом он все-таки был настоящим попрошайкой (пусть даже просил милостыню только в канун Нового года). Он владел роскошным домом и успел обзавестись четырьмя женами, но продолжал ходить босиком и одеваться в лохмотья, и этот факт было невозможно отрицать.

Ему такое определение категорически не нравилось. Дай Шицин говорил, что коммунисты не помнят добра, а ведь поначалу сами просили его о помощи. Тогда партия очищала горы от разбойничьих банд и проводила кампанию против помещиков и угнетателей, и бандиты из разгромленных шаек скрывались от правосудия где придется. Дай Шицин помогал коммунистам, его попрошайки служили филерами – следили за разными подозрительными личностями, появившимся в поселке, а когда ходили по дворам «греть чашки», заодно примечали, сколько посуды сушится на хозяйской кухне – лишние чашки и палочки означали, что в этом доме прибавился новый едок, что здесь могут укрывать бандита. Но длилась дружба недолго. Дай Шицин никак не ожидал, что революция придет в мир попрошаек, а коммунисты объявят его злостным угнетателем, свяжут и поведут по улицам напоказ толпе.

Он заболел в тюрьме и вскоре умер. Сокамерники Дай Шицина передавали его последние слова: «Судьба великого мужа: покуда ты на коне, даже тысяча врагов не выбьет тебя из седла. Но стоит удаче отвернуться, тяни хоть десять тысяч рук – тебе все равно не подняться».

К тому времени он уже не вставал.

Сначала у него заболели ступни – до того опухли, что все носки и башмаки стали малы, даже разрезанные по бокам. Щиколотки сделались толстыми, как колонны, а подошвы напоминали два распухших мешка с рисом. Потом кожа на ногах покрылась всегдашними красными пятнами, но спустя месяц или около того красные пятна сменились пурпурными. Прошел еще месяц, и пурпурные пятна почернели. Дай Шицин так страшно расчесывал кожу, что на ногах у него не осталось живого места – сплошь струпья и коросты. В тюрьме ночи напролет раздавались его крики. Дай Шицина возили в больницу, кололи пенициллин, но уколы не помогали. Бывший девятисум стоял на коленях у ворот тюрьмы и умолял надзирателей, грохоча железной решеткой:

– Убейте, зарежьте меня поскорее!

– Убивать тебя никто не будет, ты здесь на перевоспитании.

– Не хотите убивать – отпустите за подаянием.

– Ага, сбежать собрался?

– Я тебе как бодхисаттве поклонюсь, как отцу родному поклонюсь, прошу, пусти меня за подаянием. Посмотри на мои ноги, живого места не осталось…

– Хватит мне голову морочить, – усмехался тюремщик.

– Я не морочу. Если не веришь, отправь следом конвоиров с винтовками.

Устав от его болтовни, тюремщик говорил:

– Ступай, ступай отсюда. Вам сегодня еще кирпичи таскать.

– Что ты, я и одного кирпича не подниму.

– Все равно будешь таскать. Это называется «трудовое перевоспитание». Тебя до сих пор попрошайничать тянет? Все мечтаешь бездельничать, дармовой рис жевать? В новом обществе живем, будем вас перековывать!

Тюремщики так и не выпустили его на улицу за подаянием. И однажды утром заключенные увидели, что Дай Шицин не встал завтракать, лежит под своим одеялом. Пошли его будить, а тело уже остыло. Один глаз у покойника был закрыт, другой распахнут. Из соломы у изголовья вылетело пять напившихся кровью комаров.

△ Рассéяться△ 散发

Из рассказов о Дай Шицине я узнал новое слово – «рассеяться». Люди говорили: отец Тесян как перестал милостыню просить, так скоро и рассеялся.

«Рассеяться» означает «умереть».

Это одно из моих любимых слов в словаре Мацяо. Рядом с ним глаголы вроде «умереть», «скончаться», «отойти», «сыграть в ящик», «предстать перед Янь-ваном»[60], «задрать косу»[61], «отдать концы», «протянуть ноги», «испустить дух» кажутся слишком плоскими и простыми: «рассеяться» описывает умирание не в пример точнее, образней и тоньше. Конец жизни есть распад и диффузия тех элементов, из которых она некогда состояла. Сгнившая плоть становится землей и водой, поднимается паром к облакам. Или служит пищей насекомым и превращается в осенний стрекот сверчков, питает корни растений и прорастает к солнцу зеленой травой, пестрящим цветами лугом, а может быть, теряет всякую форму, сливаясь с беспредельностью. Мы смотрим на поле, где бесчисленный рой живых существ неустанно воспроизводит себе подобных, слышим вокруг хор тихих голосов, вдыхаем тонкие запахи – они растекаются в прохладном и влажном закатном мареве, колышутся под сенью старых кленов. Мы знаем, что повсюду здесь разлита жизнь, жизнь множества людей, бывших до нас, – но мы не знаем их имен.

В следующую секунду после наступления физической смерти имена и истории этих людей рассыпались на осколки, что до поры до времени хранятся в памяти и рассказах живых, но пройдет еще немного лет, и даже эти осколки окончательно утонут в людском море, чтобы никогда больше не собраться воедино.

Времена года сменяют друг друга по кругу, стрелка часов описывает один круг за другим, и только распад физических тел – необратимая прямая, воплощенная неумолимость времени. Второе начало термодинамики постулирует возрастание энтропии: элементы упорядоченной системы постепенно распадаются, обретая тождество и стремясь к равновесному состоянию покоя – когда больше нет различий между человеческим скелетом и могильной землей, нет различий между ступнями Дай Шицина и его зубами.

Противоположны рассеиванию, очевидно, соединение и слияние. Слияние – основа всего бытия, основа жизни. Дух и плоть сливаются в человека, облака сливаются в дождь, глина и песок сливаются в камни, слова сливаются в мысли, жизни – в историю, люди – в кланы, партии и империи. И спад объединяющей силы становится началом умирания. Порой бурное развитие и активная экспансия уводят систему за тот рубеж, на котором еще возможно поддержание ее жизнеспособности и сохранение внутренних связей. Это наблюдение объясняет, почему слово «рассев» теперь понимается жителями Мацяо куда шире, чем просто смерть: рассевом называются любые неприятности, особенно если имеется в виду скрытый упадок при внешнем процветании. Оказавшись в Мацяо спустя много лет, я услышал, как деревенские старики с ужасом обсуждают телевизор: «Голова опухнет целыми днями туда глядеть, так и рассеяться недолго!» В их словах звучало явное опасение: телевизор расширяет наш кругозор, будит в нас новые желания – глядя в экран, человек становится все менее слитным. А там, где нет слияния, скоро наступит рассев.