Однако нельзя сказать, чтобы они мечтали получить эти поля в личное пользование. На самом деле в Мацяо никогда не существовало частной собственности в полном смысле этого слова. Деревенские рассказывали, что до Республики[79] их частное право распространялось только на три цуня ила с заливного поля. А весь рис исконно принадлежал императору и казне. Широко кругом простирается небо вдали, но нету под небом ни пяди нецарской земли[80]: любое слово государя – закон, и владелец поля не имеет права его оспорить. Теперь становится проще понять, почему подавляющее большинство деревенских безропотно исполняло приказ и вступало в кооперативы, становясь казенным людом (впрочем, находились и отдельные недовольные).
С другой стороны, и к слову гун «общественный», и к слову сы «частный» мацяосцы непременно прибавляют иероглиф цзя «семья», и этим мацяоское наречие отличается от всех европейских языков. На Западе «частное» означает «личное». У частного имущества всегда есть вполне определенный владелец, частное право распространяется и на супругов в браке, и на родителей с детьми. В Мацяо само словосочетание сыцзя («частно-семейный») обнажает смешение частного с общим: семейное имущество принадлежит всем домочадцам, в общем доме нет ничего твоего или моего. На Западе «общественный» значит «публичный» (см. английское слово public), общественной называется горизонтальная структура из равноправных частных институтов, как правило, имеющих политическое или экономическое значение, но не наделенных полномочиями вторгаться в частную жизнь граждан. А в мацяоском слове гунцзя (дословно «обще-семейный») общее смешивается с частным, общество представляется людям чем-то вроде большого дома: «общая семья» решает, как ссориться супругам, в кого влюбляться молодым, как хоронить стариков, когда отдавать пащенят в школу, какие наряды выбирать женщинам, о чем трепаться мужчинам, сколько яиц нести курам, в какой стене рыть нору мыши – «общая семья» не только вникает во все частные вопросы, но и несет за них полную ответственность. И общественное являет собой увеличенную копию частного.
Из-за коллективизма и обостренного чувства рода мацяосцы обращаются к кадровым работникам не иначе как «родитель» или «отец родной». Ма Бэньи едва разменял четвертый десяток и совсем недавно женился, но многие деревенские все равно величали его батюшкой Бэньи или дядюшкой Бэньи, потому что он был деревенским партсекретарем.
Здесь стоит сказать, что иероглиф гун из словосочетания гунцзя первоначально значил совсем не то, что английское слово public: гуном в древности называли вождя племени или главу государства, это был синоним слова «владыка». Строго говоря, иероглиф гун не совсем подходит для перевода английского слова public. И, возможно, необдуманный перенос на мацяоскую почву некоторых западных понятий, вроде «частное право» или «общественная собственность», таит в себе опасность расхождения имен и обозначаемых ими сущностей.
Бэньи – мацяоский гун (как понимали это слово древние), и он же – представитель мацяоского гун (если принять этот иероглиф за перевод английского слова public).
▲ Тайва́нь▲ 台湾
В Дапанчуне было одно ничем не примечательное поле под названием «Тайвань». В засушливую пору воду туда приходилось поднимать драконьим колесом[81], и однажды на эту работу отрядили нас с Фуча. Не прекращая зевать, мы залезли на залитую луной деревянную раму, толкнули педали, и колесо со скрипом подалось. Узкие деревянные педали, отполированные тысячами босых ног до масляного блеска, были ужасно скользкими, стоило на секунду зазеваться, и я повисал руками на раме, скуля, словно собака на бойне. Фуча продолжал крутить колесо, а я в панике ловил педали, но они молотили меня по ногам, разбивая их где до синяков, а где и до крови. Фуча велел мне поменьше смотреть вниз, говорил, что это меня и сбивает, но я ему не верил и просто не мог оторвать глаза от педалей.
Тогда он попытался отвлечь меня разговорами.
Больше всего Фуча любил слушать разные городские истории и рассказы про науку, про Марс и Уран. Он окончил девять классов и отличался научным складом ума, например, понимал, как работает вязень (то есть магнит), и говорил, что, если враги снова прилетят бомбить Мацяо, можно будет смастерить большущий вязень и притянуть к нему вражеские самолеты – средство это куда более надежное, чем разные зенитные орудия и реактивные снаряды.
Он невозмутимо обдумывал все мои возражения и почти не выказывал удивления перед разными научными знаниями, которыми я любил прихвастнуть: что бы ни случилось, на кукольном лице Фуча сохранялось степенное выражение, не изменявшее ему даже в минуты огромного горя или великой радости. Лицо процеживало все его чувства, оставляя на поверхности лишь неизменное сочетание приветливости и застенчивости, а еще ясный взгляд, наблюдающий за тобой, когда ты этого совсем не ждешь. Поймав на себе взгляд Фуча, было невозможно отделаться от ощущения, что ему известно о тебе абсолютно все, что от него не укрылся ни один твой поступок. За его глазами словно прятались еще одни глаза, за его взглядом – еще один взгляд, от которого нельзя было ничего утаить.
Фуча куда-то ушел и скоро вернулся с полосатой дыней в руках – наверное, сорвал ее на чьем-то огороде. Мы поели, он вырыл в земле ямку, аккуратно сложил туда корки с семечками и засыпал ямку землей.
– Время позднее, давай спать.
Я лупил себя по ногам, сражаясь с комарами.
Фуча нарвал каких-то листьев, натер мне руки, ноги и лоб, и это в самом деле помогло, комары стали гудеть потише.
Я смотрел на луну, показавшуюся над хребтом, слушал кваканье лягушек из лога, и не мог успокоиться:
– И что, мы так запросто ляжем спать?
– Поработали, пора и отдохнуть.
– Бэньи велел к утру залить поле водой.
– Ну и что.
– А вдруг он придет проверить?
– Не придет.
– Откуда ты знаешь?
– Тут и знать нечего, точно не придет.
Я немного удивился.
Фуча уже знал, что я спрошу дальше:
– Суеверие, деревенское суеверие, не спрашивай. – Он лег рядом, повернулся ко мне спиной и поджал ноги, собираясь захрапеть.
Я не умел как он – засыпать и просыпаться, когда заблагорассудится. Было самое время поспать, но я не мог сомкнуть глаз и попросил Фуча рассказать какое-нибудь просторечие (см. статью «Просторечие»), хотя бы и про суеверия. Наконец он сдался на мои уговоры, но предупредил, что слышал эту историю от деревенских (собираясь поведать о каком-нибудь значительном событии, Фуча непременно сообщал, откуда о нем узнал, чтобы в случае чего избавить себя от подозрений).
Деревенские рассказывали, что прежним хозяином этого поля был Маогун, заклятый враг Бэньи. Когда началась коллективизация, Маогун наотрез отказался вступать в кооператив – все поля вокруг давно были общими, только его земля оставалась в единоличном хозяйстве. Тогда Бэньи, как начальник кооператива, перекрыл воду, поступавшую с верхних полей на участок Маогуна. Маогун все равно артачился, ходил с ведрами к реке и сам таскал воду на поле, но к Бэньи на поклон не спешил. И в конце концов, пока Маогун лежал дома с грудной болезнью, толпа деревенских во главе с Бэньи, выбросив лозунг: «Освободим Тайвань!» и прихватив с собой бадьи для обмолота, прибежала собирать урожай на его поле.
Земли у Маогуна было много, к тому же одно время он возглавлял местный управляющего комитет, и новая власть определила его как помещика и национального предателя. Потому и поле его называлось Тайванем. Хотя на самом деле национальным предателем Маогун оказался почти ни за что: при японцах Мацяо и еще восемнадцать гунов входили в четырнадцатый район, подчинявшийся марионеточному управляющему комитету. Председателями управляющего комитета назначали самых состоятельных и уважаемых жителей окрестных деревень, каждые три месяца председатель менялся, и комитетский гонг переходил к следующему по очереди. Председателю комитета не полагалось жалованья, но в деревнях, которые он обходил со своим гонгом, разрешалось собирать «мзду на соломенные сандалии» – иными словами, немного погреть руки, пользуясь служебным положением. Маогун был последним в очереди на должность председателя, когда гонг наконец оказался у него, японцы давно капитулировали, а управляющие комитеты были упразднены, но местные пока ничего об этом не знали, и гонг продолжал кочевать от одного хозяина к другому.
Маогун любил порисоваться: когда перешел к нему, он облачился в халат из белого шелка, взял тросточку и сделал круг по деревне, возле каждого дома останавливаясь и громко покашливая. На соломенные сандалии он собирал в два раза больше, чем прошлый председатель, и не упускал случая урвать себе кусочек сверх положенной мзды, не гнушаясь для этого никакими средствами. Однажды он зашел пообедать в дом Ваньюя, увидел на кухне куриные кишки и незаметно спрятал себе в рукав. За столом Маогун улучил момент и бросил кишки в блюдо с курятиной, а когда поднес палочки к блюду и «обнаружил» там сырые кишки, принялся твердить, что хозяин хочет над ним посмеяться, и требовать штраф в пять серебряных юаней. В конце концов отец Ваньюя взмолился о пощаде, побежал к соседям, выпросил у них в долг два юаня и отдал Маогуну, чтобы он унялся. В другой раз Маогун гостил у кого-то в Чжанцзяфани, вышел во двор по нужде и нагадил на собственную соломенную шляпу, рассчитывая, что хозяйская собака позарится на его дерьмо. Потом немного выждал в доме, чтобы собака успела как следует подрать шляпу, а после снова вышел во двор, заохал, заахал и запричитал, дескать, оскорбление председателя управляющего комитета есть не что иное, как оскорбление Императорской армии, дескать, хозяева решили с ним поссориться, раз бросили его шляпу собакам. Как ни пытался хозяин уладить дело, Маогун и слышать ничего не хотел, пришлось отдать ему за шляпу железный котел.