Я не верил своим глазам.
Я готов поклясться, что его плуг даже не коснулся земли. Остается думать, что Чжихуан подчинил себе какую-то сверхъестественную силу, которая проникала в плуг через его ладони, вырывалась из блестящего лемеха и вонзалась глубоко в землю, бойко ее взрывая. В особых случаях он мог посылать эту силу туда, куда плугу было не достать, и любой самый неровный клочок земли подчинялся его воле.
Помню, он не особенно доверял шкодливым деревенским пастушатам и всегда сам отводил быка на выпас. Они уходили далеко в горы, Чжихуан оставлял быка на поляне с чистой водой и сочной травой, а потом уже отправлялся на работу. Поэтому домой он возвращался позже всех – одинокая черная точка под пылающим бордовым небосводом, которая то движется по горной тропе, то замирает на месте, и смутный звон пастушьего колокольчика летит к деревне, словно просеянный сквозь толщу багряных облаков. К тому времени на небе просыпались первые редкие звезды.
Без перезвона этих колокольчиков невозможно представить Мацяо, невозможно представить деревенский вечер. Вечер без хриплого звона пастушьих колокольчиков – все равно, что река без шума воды или весна без цветов – ослепительная в своей красоте пустыня.
Рядом с ним всегда шагал Сань-мао.
Но порой Чжихуан уходил на каменоломню, а в конце осени и вовсе пропадал там целыми днями. А без него никто не решался запрягать Сань-мао. Я был не особенно суеверен и однажды решил «покачать» его, как Чжихуан. День выдался дождливый, молния стегала низкие хмурые тучи, две голые железные проволоки, которые были в деревне вместо радиопроводов, раскачивались на ветру, а гроза то и дело высекала из них яркие искры. Проволоки висели как раз над тем участком, который мне предстояло распахать, я должен был все время проходить под ними туда и обратно, и от одного их вида меня мороз продирал по коже. По мере приближения к проводам ноги у меня слабели, а дыхание сбивалось – втянув голову в плечи, я опасливо косился наверх, где, рассыпая целые снопы искр, качались роковые проволоки, и ждал страшного удара, который рано или поздно должен был обрушиться мне на голову.
Все остальные деревенские продолжали работать под дождем, копали канавы на своих полях, и мне было неудобно бросать распашку и пережидать непогоду под крышей – не хотелось показывать, будто я так сильно боюсь смерти.
И Сань-мао не упустил случая надо мной покуражиться. Чем дальше мы были от проводов, тем быстрее он шел, так что я едва поспевал за плугом. Но стоило нам приблизиться к проводам, и шаг Сань-мао замедлялся, он то останавливался, чтобы пустить струю или навалить кучу, то тянулся пощипать траву у края поля, явно наслаждаясь моей трусостью. В конце концов он просто встал на месте как вкопанный, и сколько я ни кричал: «Ка-а-ач, кач, кач!», сколько ни стегал его, сколько ни толкал под зад, все было напрасно, он не сдвинулся ни на цунь, и копыта его упирались в землю так крепко, словно пустили там корни.
Он стоял ровно под проводами. Искры летели в разные стороны, провода трещали на всю округу, словно новогодние петарды. Ивовый хлыст у меня в руках совсем растрепался и становился короче при каждом ударе. Вдруг мой бык неожиданно заревел и дернулся с места, лемех серебристой рыбкой выскочил из земли, и Сань-мао во всю прыть понесся к краю поля. Где-то испуганно кричали, меня потащило за плугом, и я едва не упал пузом в грязь. Рукоятка плуга выскочила из рук, лемех полетел вперед и вонзился в заднюю ногу Сань-мао – удар был такой, как если бы ему в ногу засадили тесак. Наверное, он еще не успел почувствовать боли, потому что одним махом заскочил на межу, которая возвышалась над полем метра на полтора, потоптался на ней, ловя равновесие и разбрасывая копытами комья глины, кое-как удержался на ногах, а лемех застрял в расщелине между камнями и яростно там скрежетал.
Вдалеке кто-то кричал, но я не слышал слов. Только много после я понял, что мне говорили скорее вытащить лемех.
Было уже поздно. Лемех, застрявший в расщелине, со звоном переломился, плуг скособочился. И веревка, продетая через кольцо в носу Сань-мао, порвалась. Почуяв свободу, бык заревел и с неудержимой силой понесся на хребет, его бег порой сбивался, переходил в беспорядочные прыжки, в кручение на одном месте, полное небывалого веселья.
В тот день он разорвал себе ноздри и едва не лишился задней ноги. Сломал плуг, повалил столб линии передач, сбил ограду, истоптал большую бамбуковую корзину, снес рогами почти готовый навес для навоза – и если бы двое деревенских, строивших тот навес, вовремя не унесли ноги, это могло бы стоить им жизни.
Больше я Сань-мао не запрягал. И когда в бригаде решили его продать, я активно выступал за.
Чжихуан отказывался продавать быка. Доводы его снова звучали довольно странно: он твердил, что сам водил быка на пастбище, сам поил из ручья, сам ходил за ветеринаром и готовил снадобья, когда Сань-мао нездоровилось, потому и решать, продавать быка или оставить, может только он. Начальство отвечало: если ты быка запрягаешь, это еще не значит, что он твой. Надо разделять личное и общественное. Быка продбригада покупала на свои деньги. Чжихуан отвечал: так и помещики земли покупали на свои деньги, а как пошла реформа, земли их поделили. Кто поле возделывает, тот его и хозяин, так ведь нам говорили?
С этим было трудно поспорить.
– И у людей бывают промашки. Вон, Гуань Юй из-за недосмотра целый Цзинчжоу потерял – и что, Чжугэ Лян побежал продавать его или закалывать[105]? – собрание закончилось, люди давно разошлись, и Чжихуан возвращался домой, бормоча себе под нос новые доводы.
Сань-мао не стали продавать, но кто бы мог подумать, что в конце концов он погибнет от руки Чжихуана. Чжихуан поручился за быка головой, пообещал, что если Сань-мао еще хоть кому-нибудь навредит, он заколет его собственными руками. Чжихуан всегда держал свое слово. И вот однажды весной, когда природа оживает, когда краски и звуки струятся под мягким солнечным светом, наполняя воздух смутным беспокойством, Чжихуан вел Сань-мао на поле, как вдруг бык задрожал всем телом, глаза его остекленели, и с плугом за спиной он помчался вперед, широким веером поднимая с поля грязную воду.
Чжихуан ничего не успел сделать. Он видел, что Сань-мао бежит к какому-то красному пятну на дороге, еще не зная, что это женщина из соседней деревни, одетая в красную ватную куртку.
Быки на дух не переносят красное, красный цвет приводит их в ярость, в этом нет ничего удивительного. Удивительно то, что Сань-мао, который всегда беспрекословно повиновался Чжихуану, на этот раз словно взбесился: как ни бранил его хозяин, он ничего не слышал. И вот с дороги донесся слабый женский крик.
К вечеру до Мацяо добрались новости из здравпункта: женщина, можно сказать, легко отделалась – Сань-мао ее не убил, но пока поднимал на рога, сломал ей правую ногу, и еще при ударе об землю в голове у нее случилось «сотрусение мозга».
Чжихуан не был в здравпункте, он сидел у дороги, сжимая в руках обрывок веревки, на которой водил Сань-мао, и молча смотрел в одну точку. Сань-мао топтался неподалеку, боязливо пощипывая траву.
Чжихуан вернулся в деревню уже на закате, привязал Сань-мао под кленом у околицы, принес из дома тазик с желтыми бобами и сунул его быку под нос. Наверное, Сань-мао о чем-то догадался – он опустился перед Чжихуаном на колени, и из глаз его покатились мутные слезы. Чжихуан взял толстый пеньковый канат, скрутил из него четыре петли и связал копыта Сань-мао. А потом достал огромный топор.
Деревенские коровы беспокойно замычали, их рев гулял по ущелью, сливаясь с волнами эха. Заходящее солнце резко потускнело.
Он стоял перед Сань-мао и ждал, когда тот доест. Вокруг собрались женщины – мать Фуча, мать Чжаоцина, жена Чжунци, они шмыгали носами, утирали глаза, говорили Чжихуану: горе какое, не губи ты его, пожалей. Говорили Сань-мао: как ни крути, а винить тебе некого. Помнишь, как ты подрался с быком из Чжанцзяфани? А как забодал быка из Лунцзятани? Было такое? А как едва не затоптал Ваньюева пащенка? Так что тебя давно еще надо было заколоть. А один раз до чего дошло: тебя и бобами угощали, и яйцами, а ты уперся и ни в какую не хочешь запрягаться. Потом с горем пополам надел плуг и дальше стоишь! Тебя впятером стегают, а ты стоишь, будто барин какой, даром что без паланкина.
Они вспомнили все прегрешения Сань-мао и в конце концов сказали: кончились твои горести, иди себе с миром да не поминай лихом – как нам еще с тобой было…
Мать Фуча, обливаясь слезами, сказала: все одно помирать, раньше или позже. Сам знаешь, господину Хуну еще горше твоего пришлось, помер прямо на поле, даже плуг не успели снять.
Сань-мао стоял и лил слезы.
Чжихуан без всякого выражения на лице шагнул к Сань-мао, занес топор…
Глухой удар.
Череп Сань-мао расколола кровавая трещина, потом другая, третья… Кровь хлестала на целый чи, но бык не дернулся и даже не заревел, так и стоял на коленях перед Чжихуаном. В конце концов он покачнулся и тяжело завалился на бок, словно рухнула на землю толстая глинобитная стена. Его ноги несколько раз дернулись, тело растянулось на земле, отчего казалось, что Сань-мао разом стал намного длиннее. Обнажился мышастый живот, всегда скрытый от глаз. Окровавленная голова судорожно дрожала, блестящие черные глаза смотрели на людей, на залитого кровью Чжихуана.
– Ох, горемычный… – причитала мать Фуча. – Ты позови его.
И Чжихуан позвал:
– Сань-мао!
Взгляд быка дрогнул.
– Сань-мао! – снова позвал Чжихуан.
Глаза быка счастливо блеснули и наконец скрылись за широкими веками, и судороги постепенно утихли.
Всю ночь до самых петухов Чжихуан, уронив голову на руки, молча сидел перед этими закрытыми глазами.
△ Закутно́й△ 挂栏
Вся скотина в Мацяо имеет клички. Еще у деревенских есть множество разных словечек для описания характера скотины: «дошлыми» называют умных и хитрых коров, «закутными» – коров, которые крепко привязаны к хозяину, отчего ворам бывает нелегко их украсть. Сань-мао отличался вздорными нравом, но был закутным быком.