ашей коммуны. Милиция связалась с коммуной и попросила кого-нибудь прибыть на опознание. Поехал начальник Хэ – на посмертной фотографии преступников, которую прислала в коммуну цзянсийская милиция, он увидел окровавленные лица Тесян и Треуха.
Начальник Хэ дал местным крестьянам двадцать юаней, чтобы они закопали покойников.
По старым мацяоским правилам, Тесян была неверной женой, Треух – неправедным сыном, они попрали семейные устои, нарушили государев закон, запятнали себя вероломством, и после смерти их надлежало закалать: положить тела в землю лицом вниз и вбить в спину по девять железных гвоздей. Лицом вниз – потому что совершенные злодеяния лишали их права смотреть людям в глаза. А гвозди, забитые в спину, должны были навеки приколотить их к загробному миру, чтобы они больше не переродились и никому не навредили.
Тесян и Треуха похоронили на чужбине, мацяосцы не смогли их закалать. И многие старики сокрушались по этому поводу – кто знает, каких еще бед они натворят.
△ Ко́рень△ 根
Новость о том, что Тесян сбежала от мужа к Треуху, вызвала в Мацяо шквал негодования. Особенно среди женщин: раньше они частенько перемывали Тесян косточки, обсуждали подробности ее связи с директором уездного ДК или с молоденьким фотографом, кривились и поджимали губы, глядя вслед ее вихлястой фигуре. Теперь женщины были готовы простить Тесян и директора, и фотографа – не великий грех. Иногда можно и погулять на стороне, главный вопрос – с кем. Тесян путалась с мужиками – было дело, но деревенских женщин больше всего оскорбляло, что она спуталась именно с Треухом.
Они вдруг ощутили страшную несправедливость, в них будто проснулось чувство стаи, частью которой была Тесян, это чувство будоражило их, воодушевляло, согревало. Тесян напоминала спортсмена, выступавшего от их команды на соревнованиях и по нелепой случайности проигравшего. И женщины не могли сдержать своего негодования. Треух представлялся им слишком позорной партией, которую даже обсуждать всерьез невозможно – да его с чистой шеей никогда не видели. И пусть он много раз вступался за своих земляков, но у него ведь ни кожи, ни рожи, ни ломаного гроша, в школе толком не учился, да о чем там говорить – его родители коромыслом из дома выгнали. Смех один, и как Тесян могла с ним сбежать? Да еще понести от него ребенка?
Женщины несколько месяцев несли на себе бремя коллективного стыда.
Как ни бились, не могли понять, что случилось с Тесян.
Оставалось единственное разумное объяснение: судьба. Мацяосцы редко используют слово «судьба», вместо него говорят «корень», словно приравнивая человека к растению. Они вглядываются в линии на ступнях и ладонях, считая их рисунком корня, проявлением человеческой судьбы. Однажды старик, проходивший через деревню, посмотрел на ладонь Тесян, вздохнул и сказал, что корень не пускает ее дальше порога, что ее предки, должно быть, просили милостыню, отбивали земные поклоны у чужих ворот. Да-а, до чего длинный корень, никак не кончится, дальше ползет.
Тесян только посмеялась, не поверила старику. Батюшка Девятисум был нищим – это правда, но она-то жена партсекретаря, супруга кадрового работника, сама почти что кадровый работник, при чем тут порог и милостыня? Тесян еще не знала, что старик окажется прав, что много лет спустя она пойдет за нищим Треухом, которому впору было просить подаяние, обивая чужие пороги, и кончит свои дни, скитаясь на чужбине. Она напоминала дерево, которое изо всех сил тянулось наверх, стараясь получить больше света и воды, три десятка лет тянулось наверх, но как бы далеко ни раскинулись его ветви, оторваться от корня и взлететь в небо они были не в силах.
Корень нищеты и скитаний был вырезан у Тесян на ладони.
Слово «корень» встречается также в сочетании «вернуться к корню», но в Мацяо оно означает отнюдь не возвращение на родину убеленного сединами старца, как в нормативном китайском языке, а служит близким синонимом слову «предопределение». Если верить мацяосцам, земля проверяется тремя цунями, а человек – тремя ветвями. Каким бы ни был человек в молодости, миновав три земные ветви, то есть первые три цикла по двенадцать лет, он начинает возвращаться к своему корню, и только к тридцати шести годам становится видно, кто благородный, а кто подлец, кто мудрый, а кто дурак, кто добрый, а кто злодей. И каждый становится таким, какой он есть. Каждый встает на свое место. В год своего тридцатишестилетия Тесян помутилась умом, бросила все и сбежала с пустобродом – как ни крути, а судьбу не перепишешь. Мацяосцы верили в это без всяких сомнений.
▲ Тачкова́ться▲ 打车子
Словом «тачковаться» Тесян обозначала постельные дела. Чжунци когда-то подслушал это и растрезвонил по всей деревне – сначала люди смеялись, а потом и сами стали так говорить.
Китайский язык не испытывает недостатка в словах, так или иначе связанных с едой. Существует целый ряд глаголов для обозначения разных способов приготовления пищи: парить, варить, жарить, пряжить, калить, печь, припускать, тушить, томить, разваривать, мариновать, солить в рассоле, солить в соевом соусе, тушить в соевом соусе. Есть множество глаголов, обозначающих разные способы принятия пищи: жевать, хлебать, сербать, хлюпать, уплетать, грызть, глодать, рассасывать, вылизывать, перекатывать на языке. И длинный строй прилагательных для описания вкуса и текстуры пищи: сладкий, горький, соленый, острый, кислый, упругий, нежный, хрустящий, гладкий, вяжущий, освежающий, крепкий, обволакивающий, рассыпчатый. Секс – точно такая же физиологическая потребность, но слов для его описания не в пример меньше. Мэн-цзы говорил: «Тяга к еде и женщинам в природе человека»[110], но наследие нашего языка вымарало из его высказывания ровно половину.
Конечно, у нас остаются так называемые вульгаризмы. По большей части все эти слова – дешевка, ширпотреб, речевые экскременты, поджидающие нас на каждом шагу, и пусть число их внушительно, изъяны вульгаризмов слишком очевидны. Во-первых, все подобные выражения похожи и повторяют друг друга, не прибавляя ничего нового; во-вторых, они абсолютно бессодержательны, вульгаризмы способны только грубо наметить контуры смысла, заменяя его той же самой пустотой, что сквозит в речах политиков, произносимых по поводу каких-нибудь государственных событий, или в любезностях, которыми обмениваются между собой деятели культуры. Но что хуже всего – вульгарные обороты строятся на словах, заимствованных из других сфер, они не говорят ни о чем прямо, а только умножают сущности и уводят нас все дальше от смысла. Они напоминают некий шифр, понятный собеседнику без слов и потому довольно абсурдный, как если бы осла называли лошадью, а курицу – павлином. «Играть в тучки и облачка», «стрелять из пушки», «молотить дофу», «месить тесто»… Все это напоминает тайный язык мафии. Поэтому, произнося подобные слова, люди невольно принимают вид изворотливых мафиози, ведь этика языка приравнивает секс к преступлению, к незаконной махинации, о которой нельзя говорить прямо и без иносказаний.
Очевидно, вульгаризмы – результат превращения сексуального чувства во что-то грубое, шаблонное, фальшивое и преступное. Трепет и волнение, мелкая дрожь и вспышки где-то в глубине тела, беспокойство, ожесточение, сострадание, восхищение при попытках завоевать друг друга и друг друга спасти, изнурительная разведка потайных ходов, шквал, застигший вас у самой вершины, нирвана, опьянение, полет… Все это скрыто в слепой зоне, куда нет доступа языку.
Пустота на месте слов – знак поражения, неудавшейся попытки самопознания, а еще – предупреждение о таящейся в этой зоне опасности. Язык связывает человека с миром, и когда эта связь обрывается или исчезает, мы чувствуем потерю контроля над миром. В этом смысле у нас есть все основания говорить, что язык – это власть. Для химика его лаборатория – родная стихия, но профан на месте той же самой лаборатории увидит минное поле, где каждый неверный шаг чреват гибелью. Столичному жителю большой город кажется невероятно удобным и милым сердцу местом, а деревенский, очутившийся в городе впервые, увидит перед собой каменные джунгли, исполненные враждебности, внушающие неизъяснимый ужас. И причина тому очень проста: мир, для описания которого мы не можем найти подходящего языка, нам не подчиняется.
В социологии под маргиналами подразумеваются люди, совершившие переход из одной культуры в другую, например, сельские жители, перебравшиеся в город, или мигранты, оказавшиеся в другой стране. И в первую очередь такие люди сталкиваются с проблемой языка. Неважно, сколько у них денег или влияния, – до тех пор, пока они в полной мере не овладеют новым языком, пока не освоятся в новой языковой среде, их будет преследовать ощущение отсутствия корней, отсутствия опоры, ощущение небезопасности. Многие состоятельные японцы, приезжая во Францию, страдают от «парижского синдрома», и даже самые отчаянные китайцы, оказавшись в США, сталкиваются с так называемым «нью-йоркским синдромом». Низкий уровень языка не дает им пустить корни в холодную землю чужбины. Ни деньги, ни сила характера не избавляют их от необъяснимого беспокойства, тревоги, паники, от учащенного сердцебиения, от шума в ушах, от подозрительности и мании преследования. Непонятный разговор соседей или прохожих на улице, любая особенность ландшафта или устройство, для которого они не знают названия, незаметно увеличивает их напряжение, становится одним из болезнетворных факторов, что смыкаются вокруг плотным кольцом. И тогда многие из этих людей запирают себя в пустых жилищах, бегут от мира, прячутся от чужих глаз, словно любовники в постели.
Люди не боятся обнажения. Мы спокойно раздеваемся в бане, на медосмотре, в бассейне, а в некоторых западных странах люди даже выходят нагишом на пляж, не чувствуя при этом никакой скованности. И только во время полового акта человек испытывает потребность запереть двери и задернуть шторы, словно мышь, которая старается забраться поглубже в свою нору. Конечно, на то есть множество причин. И одна из причин, на которую обращают досадно мало внимания, по моему мнению, следующая: в бане, на медосмотре и в бассейне человек полностью владеет языковой ситуацией, а значит, его ощущения контроля над собой и окружающими достаточно для того, чтобы разум взял власть над страхом. Но когда человек, скинув брюки, оказывается перед бескрайней слепой зоной секса, он невольно чувствует растерянность и недоумение, а следом – тревогу, которая гонит его забиться поглубже в свою нору. Чего же он боится? Не столько общественного осуждения, сколько самого себя – человек подсознательно боится заблудиться в потемках безымянности секса. Раздевшись, люди не могут избавиться от беспокойства, тревоги, паники, учащенного сердцебиения, шума в ушах, подозрительности и мании преследования, как если бы перенеслись в Париж или Нью-Йорк, о которых давно мечтали, но оказались вынуждены сидеть в гостиничном номере, заперев двери и плотно зашторив окна.