– А я разве говорил про партийную организацию? Я сказал, что его собака тяпнула.
– А до этого? – не унимался товарищ. – До этого ты что сказал?
– Да ничего такого, просто разные хорошие слова. Нельзя, что ли?
Товарищ из уездной управы испортил траурный митинг, и все деревенские были на него сердиты, не только Бэньи. Как мне кажется, никто из них не учел, что слух у людей настроен по-разному – набор слов, которым Бэньи предварил заявление про бешеную собаку, много раз звучал на строительстве ирригационных сооружений, заготовке удобрений, сборе валежника, митингах борьбы с помещиками, линейках перед началом учебного года и прочих мероприятиях – люди слышали его так часто, что давно перестали вникать, слова превратились в белый шум, и только инородцы еще улавливали их смысл. Инородец из уездной управы был слишком молод и не знал, что слова могут спорить с действительностью, превосходить действительность, уводить от действительности.
Пустые слова, в том числе всевозможные формы вежливости, подобны невидимой опухоли на теле языка, которую не всегда удается вовремя удалить и предать земле. При определенных обстоятельствах они вдруг начинают активно размножаться и захватывать новые территории, превращаясь в увеличительное стекло, направленное на человеческие добродетели, в речевой грим, призванный замаскировать неприглядную правду. И сведущие в жизни люди прекрасно это знают.
Знание жизни есть умение обращаться со вздором – иными словами, функция человеческого организма, культивированная большими массивами этического и политического вздора, который ежедневно производится в мире.
Я читал восторги одного иностранного писателя по поводу экспрессивности нецензурных выражений: он говорил, что брань – сильнейшее речевое средство, а ругательства – главная сокровищница языка. Конечно, это преувеличение. Но в какой-то мере я сочувствую тому писателю, и причина моего сочувствия очень проста: он живет и работает в самой изысканной стране на свете. Он устал вращаться в обществе людей, прекрасно сведущих в жизни, устал от гнета невероятно утонченного, вежливого, куртуазного вздора, потому и решил потрясти устои своим признанием в любви к брани. Задыхаясь под многочисленными наслоениями словесных масок, он не выдержал и разразился потоком нечистот, словно решил сдернуть с почтенной публики штаны и продемонстрировать им словесный анус. Анус – точно такая же часть тела, как нос, ухо или кисть, нельзя сказать, чтобы он был особенно красив или уродлив, как нельзя сказать, что анусу изначально присуща красота или уродство. Но в мире, до краев наполненном притворством, анус становится последним прибежищем правды, последним лагерем сопротивления, последним оплотом жизни. В таком случае нетрудно понять, почему после торжественного прощания с дядюшкой Ло наш партсекретарь вышел под вечернее небо и не смог удержаться от крика:
– Вяжи твою дивизию, так тебя и разэтак!
Он запнулся и вроде как ругал камень, подвернувшийся под ногу.
Выругался, и кровь веселее побежала по жилам.
△ Яда́ть (при употреблении весной)△ 茹饭(春天的用法)
Наступает весна, и со сменой времени года незаметно меняется язык. Племянник дядюшки Ло пришел собирать уголь в горах, и дядюшка Ло окликнул его с крыльца: «Ядал сегодня?»
«Ядать» значит «есть», этот глагол можно увидеть и в древних текстах: «Ядали с шерстью плоть и пили кровь сырую»[113]. Спрашивать друг у друга, ядал ты сегодня или еще не ядал, было одной из мацяоских традиций, очередным словесным расточительством, условностью, которую никто не принимал всерьез.
На этот вопрос обязательно отвечали: «Ядал», и такой ответ тоже не следовало принимать всерьез. Особенно весной, когда все прошлогодние запасы съедены, а до нового урожая еще далеко, когда вся деревня хлебает пустое варево, когда у людей от голода мякнут пятки и холодеют колени.
Но племянник дядюшки Ло был немного глуповат и в ответ твердо заявил: «Не ядал». Дядюшка Ло удивился и даже растерялся.
– Правда не ядал?
– Правда.
– Что ты за человек, в самом деле! – заморгал дядюшка Ло. – Если ядал, так и скажи честно, что ядал! Ядал ты или нет, говори?
– Правда не ядал… – едва не плакал племянник.
– Я тебя знаю, – кипятился дядюшка Ло, – никогда правды не скажешь! Ядал, а говоришь, что не ядал! Не ядал – а говоришь, что ядал! Только голову людям морочишь! Если правда не ядал, так и скажи! Я тебе сейчас же риса сварю – дрова у меня готовы, зерно готово, дело нехитрое. Или у соседей риса попрошу, тоже не велика важность, чего ты разводишь церемонии?
У парня голова пошла кругом, на лбу выступила испарина, он не помнил, чтобы разводил церемонии, и пристыженно выдавил из себя:
– Я… я правда…
– Тьфу ты! – вспылил дядюшка Ло. – Жениться пора, а он все мямлит, двух слов связать не может – не мычит, не телится. Чего мнешься? Ты здесь у себя дома, не чужие ведь люди. Если ядал, так и скажи, что ядал. Не ядал – скажи честно!
Припертый к стенке, парень промямлил:
– Я… ядал…
Дядюшка Ло обрадованно хлопнул себя по ляжкам:
– А я что говорил? Сразу тебя раскусил! Ишь, надуть хотел старика! Я скоро седьмой десяток разменяю, но за всю жизнь от тебя ни слова правды не слышал. Вот ведь наказание! Садись.
Он указал на табурет у крыльца.
Племянник не осмелился принять приглашение – понуро выпил чашку холодной воды, подхватил коромысло с углем и зашагал дальше. Дядюшка Ло предложил ему сесть и передохнуть, но племянник прошептал, что его ждут дома.
Дядюшка Ло сказал: у тебя сандали прохудились, давай дам другие.
Племянник отказался – новые только ноги натрут.
Вскоре после того случая племянник решил искупаться на переправе через реку Ло и утонул. Бывший староста оставался бездетен, так что рано или поздно воскурять ему благовония должен был этот далекий племянник. Наверное, брат с невесткой побоялись, что дядюшка Ло станет убиваться, корить себя, и скрыли от него смерть племянника – сказали, что парень устроился на работу в город и уезжал в большой спешке, потому и не заглянул проститься. Так что дядюшка Ло еще очень долго поминал своего племянника, расплываясь в широкой улыбке. Придут к нему соседи просить бревно, он говорит: я бревно племяшу берегу, кровать ему на котловины справлю. Племяш теперь городской человек, они там привыкли жить на заморский лад, так что и плотника позовем городского. Покупая фазана, улыбался: вот и хорошо, я его закопчу – будет племяшу угощение.
Со временем молва дошла до Мацяо, деревенские прослышали, что племянник дядюшки Ло утонул, и не могли понять, правда он ничего не знает или только прикидывается. Теперь, когда бывший староста поминал своего племянника, деревенские невольно задерживали на нем пытливые взгляды. А дядюшка Ло явно что-то чувствовал, и временами читалась в его глазах смутная растерянность, будто он хотел что-то сделать, но забыл что.
И чем больше ждали деревенские, что красноцвет сменит тон, тем упорнее он поминал своего племянника, пресекая всякие попытки обойти тему и поговорить о чем-то другом. Глядя на чужих пащенят, дядюшка Ло ни с того ни с сего говорил:
– Вырастут – не успеете оглянуться… Вот мой племяш – вчера еще со своей пиписькой играл, а нынче – рабочий, на казенных харчах сидит.
– Да, да… – уклончиво отвечали люди.
Но у дядюшки Ло были высокие требования к собеседникам, он не мог терпеть подобной уклончивости и продолжал говорить о своем племяннике:
– Вязи его боров, и хоть бы одно письмо прислал. Вот и скажите, какой прок их растить? Говорят – занят. Нипочем не поверю. Бывал я в городе, и чем там заниматься? С утра до вечера только баклуши бить.
Люди и тут не подхватывали разговора, а лишь украдкой переглядывались.
– Ну и хорошо, – почесав щеку, продолжал дядюшка Ло. – И пусть не навещает. Чего меня навещать? Неужто я с мясом один не управлюсь? Неужто куртку ватой не сумею набить?
Вдоволь наговорившись о своем племяннике, показав всем, какой он заботливый дядя, испив до дна радости и тревог о новом поколении, он сцеплял руки за спиной и понуро уходил в свою хижину. Под грузом стольких пытливых взглядов некогда прямая спина дядюшки Ло согнулась, и за плечами наметился горб.
△ Отли́чник (при употреблении в ясные дни)△ 模范(晴天的用法)
Коммунное начальство потребовало, чтобы от каждой продбригады на общее собрание передовиков явилось по одному отличнику философской подготовки для получения благодарности. Говорили, на таких собраниях раздают похвальные грамоты, а после иногда угощают доуфу. Бэньи был в отлучке, и выбирать отличника пришлось дядюшке Ло. Позавтракав, он неторопливо вышел на гумно, лениво прогулялся вокруг, пересадил двух улиток с гумна в траву, чтобы их не растоптали.
Закончив с улитками, он стал распределять нас на работы. Почти не разлепляя век, сворачивал самокрутку, приговаривая: Чжихуан, Учэн и Чжаоцин отправятся пахать, Фуча пойдет унаваживать землю, Яньцзао – разбрызгивать пестициды; бабы и сосланные пащенята сегодня мотыжат рапс, а Ваньюй будет отличником.
Я невольно рассмеялся:
– Отличников же голосованием выбирают…
– А кого еще посылать, если не Ваньюя? – удивился дядюшка Ло. – С такой бабьей спиной пахать его не отправишь, землю удобрять – тоже. Давеча Ваньюй жаловался, что у него палец опух, стало быть, и рапса он много не намотыжит. Как ни крути, а больше некому. Только он и годится.
И деревенские согласились, что назначить отличником Ваньюя будет разумнее всего. В самом деле, не Фуча ведь отправлять? Если бы дождь зарядил, тогда другое дело – Фуча у нас культурный, не ударит в грязь лицом. Но день выдался погожий, работы много. Назначим Фуча отличником, кто тогда будет землю унаваживать? Черепаху завтра распахивать, а как прикажешь пахать, если земля не удобрена?
Чувствуя на себе непонимающие взгляды деревенских, я осознал, что слово «отличник» может менять свое значение в зависимости от погоды. Мне ничего не оставалось, как присоединиться к коллективу и поддержать кандидатуру Ваньюя, чтобы он отправился на собрание передовиков и получил там красную розетку и похвальную грамоту.