Фуча с самого утра кружил по деревне, безуспешно пытаясь занять денег, палящее солнце изрядно действовало ему на нервы, и, свернув на дорогу, он выругался: «Пятки тебе навыверт!»
На такой жаре сам не захочешь, а брякнешь какую-нибудь глупость.
Он не знал, что «пятки навыверт» – самое страшное ругательство в Мацяо, самое сильное речегубство, сказать такое человеку – все равно что раскопать его семейное кладбище. Мастера удивленно оглядели Фуча, не зная, что и думать. Скорее всего, он просто не знал, откуда взялось это выражение, и не особенно верил в речегубства – выругался, отвел душу и забыл.
На другой день дядюшку Ло укусила бешеная собака, и он засобирался в дорогу к праотцам.
Смерть дядюшки Ло легла на сердце Фуча тяжелым камнем. Деревенские тоже шептались, что за ним есть вина. По местным поверьям речегубство можно взять назад, и если бы Фуча в тот же день воскурил благовония, отрубил голову петуху и окропил порог свежей петушиной кровью, дядюшка Ло был бы жив. Но Фуча замотался и забыл, что нужно сделать. Потом он объяснял, что просто оговорился, что вовсе не хотел проклинать дядюшку Ло. Он даже не знал, что речегубство обладает такой силой. И почему собака укусила дядюшку Ло не раньше и не позже, а ровно на следующий день? Особенно часто он повторял все это городской молодежи, потому что мы были инородцами, не соблюдали мацяоских обычаев и в один голос убеждали его не верить в речегубства. Сосланные пащенята в порыве благородства били себя кулаком в грудь: а ты прокляни меня! Давай, прокляни как следует! Вот и посмотрим, накликаешь чего или нет!
Фуча возвращался домой, растроганный, но не убежденный.
Скоро он встречал кого-нибудь из знакомых, говорил про засуху или пищевой паек, но незаметно сворачивал к дядюшке Ло и уверял, что не хотел ему зла, просто с самого утра торчал на солнце, вот и ляпнул глупость, и так далее, и так далее. Это было уже ненормально и начинало надоедать.
Под «речегубством» в Мацяо понимают табуированные слова. На самом деле слова всегда остаются словами – звуковыми волнами, которые не способны причинить человеку малейшего вреда. Но Фуча страшно похудел, в волосах его появилась проседь, вместо улыбки получалась вымученная гримаса, словно мышцы лица складывались в улыбку против его воли. Раньше он всегда старался выглядеть опрятно, перед выходом из дома причесывался у зеркала, а воротник прикреплял к френчу скрепками, чтобы он лежал ровно, как отглаженный. А теперь стал одеваться как попало, его френч был забрызган грязью по самые плечи, волосы растрепаны. Задумавшись, он совал пуговицы не в те петли, терял авторучки, забывал ключи. Раньше на подведение годового баланса ему требовался всего один день, теперь же он корпел над гроссбухом четыре дня подряд, но концы все равно не сходились с концами, а в счетах царил бардак. Он и сам понимал, что с ним творится неладное, мог битый час рыться в стопке гроссбухов, чтобы найти нужную запись, но потом сам забывал, что искал. Кончилось тем, что он потерял пятьсот юаней, которые получил в снабженческом кооперативе за продажу бригадного хлопка, и комиссия сочла необходимым освободить его от занимаемой должности.
Он и сам видел, что больше не годится в счетоводы и покорно сдал все дела. Потом пробовал разводить уток, но утки заболели чумой. Пытался выучиться на плотника – тоже не вышло. Ничего у него не ладилось, и кончилось тем, что Фуча впопыхах женился на какой-то вечно растрепанной бабе.
Я не мог поверить: неужели три слова способны погубить человеку всю жизнь? Неужели нельзя загладить свою вину? Нельзя начать все с начала?
Для большинства мацяосцев ответ был однозначен: нельзя. Все уже случилось, пролитую воду не собрать, и речегубство Фуча никуда не исчезнет, оно навеки останется сказанным, время не изгладит его, а только укрепит и умножит.
Наша жизнь давно подчиняется силе языка. Речь – преимущество человека, нам жаль животных, ведь у них нет языка, а значит, нет интеллекта, они не могут собраться в общество, они лишены мощной силы, которую дает нам культурное наследие и достижения науки. Но есть и обратная сторона: животное не будет годами казнить себя, как Фуча, не лишится способности к существованию только потому, что однажды произнесло неверное сочетание звуков. В этом смысле язык делает нас слабее любой собаки.
«Речегубство» – форма общественного договора, за соблюдение которой отвечает страх. Люди отделили себя от животных, получив способность к речи, и одновременно с этим стали нуждаться в эмоциональных конструктах для выражения собственных чувств, а оформившись и укоренившись, эти конструкты превратились в опоры общественной психологии. Мацяосцы не могут обойтись без словесных табу точно так же, как люди в большом мире, сочетаясь браком, не могут обойтись без колец, государства не могут обойтись без флагов, религии не могут обойтись без изваяний, а гуманисты – без трогательных песен и пылких речей. И стоит любому из перечисленных объектов войти в употребление, как он сам становится неприкосновенным сакральным символом. И посягательство на него отнюдь не сводится к одной лишь порче куска металла (кольцо), разноцветного полотна (флаг), камня (изваяние), звуковых волн (песни и речи), но считается оскорблением чувств той или иной группы людей, а точнее, атакой на их эмоциональный конструкт.
Если закоренелому рационалисту, который во всем руководствуется одной лишь логикой и практический пользой, смешны мацяосцы с их глупыми речевыми табу, он должен смеяться и над сакрализацией кусков металла, полотен, камней и звуковых волн: за этими странными ментальными установками нет никакой объективной логики. Но без них нельзя. Человек – уже не собака, он не может видеть в предметах одни лишь предметы. Даже самый упорный рационалист склонен наделять некоторые вещи ирреальным духовным светом: например, из груды металлических изделий он выбирает одно (кольцо, принадлежавшее любимой, матери или бабушке) и смотрит на него иначе, испытывает к нему особенную привязанность. В этот момент он выглядит немного смешно и уже не так рационально, зато становится похож на живого человека.
Когда кольцо перестает быть просто куском металла, разум уступает место вере и всевозможным иррациональным истинам. Нелепое и сакральное причудливо соединяются в узоре жизни.
Благородный муж, который держится вдалеке от бойни и кухни[120], есть не что иное, как эмоциональный конструкт. Благородный муж не может выносить вида крови на бойне, зато с аппетитом ест приготовленное мясо. Буддизм проповедует запрет на убийство живых существ и воздержание от мясной пищи, и это тоже своего рода эмоциональный конструкт. Буддисты не знали, что растения живые, но по данным современной биологии, деревья тоже имеют нервные реакции, испытывают боль, разве что не кричат о ней, и даже способны двигаться, приспосабливаясь к изменениям среды. Но можем ли мы смеяться над эмоциональным конструктом буддистов? Иными словами, в каком смысле и в какой мере нам дозволено потешаться над их смешными и лицемерными установками? Если бы все было иначе, если бы убийство цыпленка, котенка, щенка, утенка – словом, любого существа, которое годится в пищу, вызывало общественное одобрение, если бы при виде ребенка, который радуется кровавой резне, мы не испытывали трепета и отвращения, никто не уличил бы нас в нелепости и лицемерии, но стала бы наша жизнь лучше?
Что же нам делать? Не давать детям мясо, вовсе перестать их кормить – или смеяться над ними и истреблять сочувствие ко всему красивому и живому? Сочувствие, которое заповедал Мэн-цзы, заповедали буддийские наставники, заповедали учителя по всему миру?
Размышляя над этим, я наконец понял Фуча. Он не успел взять свое речегубство назад, не успел окропить порог петушиной кровью, чтобы спасти дядюшку Ло, и тонул в неизбывном чувстве вины.
Это было невозможно понять.
И невозможно не понять.
△ Плести́ заро́к△ 结草箍
Фуча окончил одиннадцать классов и был одним из немногих представителей деревенской интеллигенции. Он отлично управлялся с бухгалтерией, играл на флейте и хуцине, был почтителен к старшим, все, за что ни брался, делал на совесть, и его красивое белое лицо привлекало внимание девушек, где бы он ни оказался. Он этого словно не замечал, взгляд его не блуждал где попало, а устремлялся на какой-нибудь надежный и безопасный объект, например, на пашню или на лица стариков. Он притворялся или в самом деле не слышал девичьего шепота, не понимал настоящего значения их стыдливых и удивленных возгласов? Никто не знал наверняка.
Некоторые девушки при его появлении специально халтурили с рассадой, сажали пучки вкривь и вкось, чтобы посмотреть, сделает ли он замечание. Фуча был кадровым работником и не мог не сделать замечание, но лицо его оставалось бесстрастным, он говорил официальным тоном: «Аккуратнее с рассадой» и шел дальше, не задерживаясь. Одна девушка, завидев его, нарочно поскользнулась и упала, чай из ее корзины просыпался на землю, она заахала, запричитала – хотела посмотреть, подойдет он помочь или нет. Фуча был кадровым работником и не мог не помочь, но на лице его не дрогнул ни один мускул, он собрал чайные листья в корзину, забросил корзину себе на плечи и пошагал дальше.
Плачущая от боли девушка не показалась ему важнее корзины с чаем. Он не понимал, что бросить ей: «Извини, я пойду» – слишком мало. И не догадывался, что пестрые девичьи наряды, цветки корицы и персика в их волосах имеют к нему какое-то отношение.
«Надо же, возомнил о себе невесть что!» Девушки все хуже выносили холодное высокомерие нашего счетовода, в их груди распалялся праведный гнев. Когда несколько свах одна за другой получили от матери Фуча решительный отказ, этот гнев постепенно принял коллективные формы и распространился из Мацяо по всем окрестным деревням, а заносчивость Фуча стала притчей во языцех для девушек на выданье на много ли вокруг. По дороге на ярмарку или во время общих собраний в коммуне девушки непременно собирались вместе и, пылая ненавистью к общему врагу, принимались честить и флейту этого зазнайки, и его