В последние десять лет я занимался тем, что писал повести и рассказы. В сущности, я не сделал ничего такого, чего бы не делали мацяосцы, каждая новая моя книга – сборник просторечий, и мое ремесло сродни любимому развлечению деревенского счетовода Фуча, за которым он проводил время после работы. Фуча измерял, сколько мы успели выкопать за смену, вздыхал и говорил:
– Столько молчим, что скоро во рту протухнет. Давай хоть просторечия рассказывать. – Он бросал коромысло на землю и потягивался, широко улыбаясь.
В пещере было тепло. Мы сидели без курток, откинувшись спиной на рыхлую землю, касаясь друг друга коленями, и разглядывали тусклый круг колеблющегося света на стене.
– Ты первый.
– Давай сначала ты.
– Давай ты. В твоих книгах наверняка полно просторечий.
Его слова звучали как-то неправильно, но я не мог сказать, в чем дело.
– Ладно, тогда расскажу анекдот про Бэньи. В прошлом месяце ты уехал на собрание, а у нас проходила подготовка народного ополчения. Бэньи выскочил на гумно, заявил, что командовать надо энергичней, и отогнал меня в сторону. Крикнул: «Нале-во!», потом: «Напра-во!», потом снова: «Нале-во!», а потом: «Напе-рёд!» Шестеро парней, которые проходили подготовку, затолкались, пытаясь повернуться «наперёд», но никто не знал, что это за команда. Выпучив глаза, Бэньи стал чертить на земле круг и объяснять: вот так надо – налево, еще налево, еще налево, и получится наперёд!
Фуча захохотал, откинувшись головой на стену пещеры.
– Ладно, теперь моя очередь.
Он с удовольствием откашлялся и начал рассказывать страшную историю. Какой-то человек из Шуанлун-гуна построил себе высокий свайный дом на самой горе. Кровать стояла на втором этаже, однажды ночью он проснулся и увидел за окном чье-то лицо. Сначала подумал – вор, но потом сообразил, что вору там неоткуда взяться: окно комнаты находилось в двух чжанах от земли, неужто у вора такие длинные ноги? Он нашарил фонарик, включил свет – и увидел… Угадай, что?
– Что? – у меня мурашки побежали по коже.
– У этого самого вора не было ни глаз, ни носа, ни рта. А лицо – плоское, точно доска.
Снаружи послышались шаги. Я прислушался и понял, что Фанъин вернулась. Она говорила, что сходит домой за пампушками. Разламывая еще теплую пампушку, Фуча улыбнулся:
– Мы тут про привидения рассказываем, будешь слушать?
Ответом было испуганное «м-м», и шаги Фанъин поспешно отступили в темноту.
– Там привидения! Не боишься?
Шаги замерли.
Фуча весело рассмеялся.
– Снег пошел?
Она молчала.
– Скоро рассветет?
Молчание.
– Ладно, брось. Не будем мы рассказывать про привидения. Садись к нам, тут тепло.
На секунду она затихла, после чего шорох шагов немного приблизился. Но Фанъин я так и не увидел, только металлическая пряжка на туфельке блеснула, вынырнув из темноты. Значит, ее ноги были совсем рядом.
Вдруг над нами что-то громко стукнуло и замолчало, а спустя какое-то время стукнуло снова, да так громко, что даже фонарь закачался, но теперь казалось, что стук раздается не сверху, а спереди, или слева, или справа, или вообще со всех сторон сразу. Фуча с тревогой в голосе спросил меня, что происходит. Я сказал, что не знаю. Он сказал: над нами горы, сейчас ночь, кругом должно быть тихо. Я сказал: да, должно быть тихо. Может, мы докопали до чьей-нибудь могилы? – спросил Фуча. Может, это привидение? Я ответил, что не верю в привидений.
Старики говорили, что на хребте Тяньцзылин была когда-то пещера, из которой прорыли ход до самой Цзянси, сказал Фуча. Может, мы тоже докопали до Цзянси? Или до Пекина? Или до Америки? Я сказал: Фуча, ты ведь учился в школе, сам посчитай, сколько метров наша пещера? Мы даже до навозной кучи у дома Бэньжэня пока не докопали.
Фуча пристыженно улыбнулся и признался, что иногда крутит в голове и так и эдак, но все равно не может понять: почему далекое всегда остается таким же далеким? И почему прошлое всегда остается прошлым? Неужели нет никакого способа его приблизить? Например, прорыть тоннель и вылезти наружу в другом мире?
В детстве я тоже так фантазировал: залезал с головой под одеяло и воображал, что на другой стороне меня ждет какое-нибудь ослепительное чудо.
Мы долго ждали, когда снаружи снова застучит, но все смолкло.
Фуча разочарованно зевнул:
– Ладно, время почти подошло. Заканчиваем смену.
– Не забудь фонарь, – сказал я.
– А ты куртку не забудь. Там холодно.
Фонарь переместился мне за спину. И тень впереди мигом сделалась такой огромной, что проглотила меня без остатка.
△ Чино́вная доро́га△ 官路
Сочетание иероглифов «чиновная дорога» вызывает у меня в воображении узкую тропу, мощенную каменными плитами, которая, извиваясь в корчах и конвульсиях, тянется через горы к Мацяо. Не каждая тропа имеет право называться чиновной дорогой, и я могу предположить, что такое название появилось неспроста: получив государственный пост, чиновник верхом на коне отправлялся проведать родную деревню. Государеву человеку не годится ехать по козьей тропе, поэтому первым делом каждый новоиспеченный чиновник распоряжался построить дорогу в свою родную деревню, и впоследствии такие дороги стали называть чиновными. Обычно на строительство чиновных дорог бросали арестантов. В зависимости от тяжести преступления одним отводилось вымостить десять чжанов дороги, другим – двадцать чжанов и так далее. Чиновная дорога была свидетельством богатства и почета, вымощенным преступлениями былых времен.
Никто в Мацяо не помнит, как звали тех чиновников и арестантов.
С течением лет дорога пришла в запустение, одни плиты растрескались, другие и вовсе исчезли. Уцелевшие камни ушли краями под землю, оставив на поверхности отполированные босыми ногами островки, напоминавшие блестящие от пота спины, простертые ниц в вечном поклоне. Мне вдруг захотелось вытащить их наружу, чтобы каменные головы поднялись из затянувшейся темноты, стряхнули землю с макушек и посмотрели на меня незнакомыми глазами. Кто они?
Земля на чиновной дороге стала пахнуть навозом – значит, скоро деревня. В густой кроне цветущего персика плескался солнечный свет.
Тяжело дыша, я оглянулся и спросил:
– Далеко до Мацяо?
Фуча с большим коромыслом, нагруженным нашими вещами, живо догнал меня и сказал:
– Нет, почти пришли. Видишь, вон она – уже недалеко.
– Где?
– Где два старых клена.
– Это и есть Мацяо?
– Она самая.
– А откуда такое название?
– Не знаю.
С тревогой на сердце я шаг за шагом уходил в неизвестность.
Послесловие
Люди – языковые существа, однако общаться нам бывает очень непросто.
В 1988 году я перебрался на остров Хайнань – самый юг Южного Китая. Я не знал хайнаньского языка и считал его ужасно трудным. Как-то раз мы с другом пришли на рынок за покупками, увидели на прилавке незнакомую рыбу и спросили местного продавца, как она называется. Продавец сказал: «Рыба». Я ответил: «Понятно, а что за рыба?» Он выкатил глаза и сказал: «Морская рыба». – «Понятно, я вас спрашиваю, ЧТО ЭТО ЗА МОРСКАЯ РЫБА?» Продавец еще больше выкатил глаза и ответил, теряя терпение: «Большая рыба!»
После, вспоминая этот разговор, мы с другом не могли удержаться от смеха.
Из всех китайских провинций Хайнань обладает самой большой морской акваторией, побережье острова усеяно рыбацкими поселками, а история рыбного промысла уходит корнями в глубокую древность. После я узнал, что хайнаньский язык располагает богатейшим запасом ихтиологической терминологии. Настоящие рыбаки, они поименовали несколько сотен разновидностей рыбы, поименовали каждую часть рыбьего тела и каждое положение, в котором может находиться рыба. Все эти емкие и меткие названия могли бы составить целый словарь, только в нормативный китайский язык им вход закрыт. Даже крупнейший «Словарь Канси»[150] с его пятью десятками тысяч статей слишком далек от острова Хайнань, и многие местные впечатления и практики остаются за пределами досягаемости кисти и тушечницы каллиграфов, этих ученых мужей. И когда я заговариваю с местными жителями на стандартном китайском языке, когда вынуждаю их обращаться к языку, которым они владеют не очень уверенно, им приходится обходиться суррогатами вроде «большая рыба» и «морская рыба».
Я чуть было не посмеялся над ними, чуть было не решил, что их язык слишком примитивен. Конечно, я ошибался. Настоящие они – вовсе не те они, кого я видел, о ком говорил: певучая тарабарщина прячет их от меня за непроницаемой языковой ширмой, в темной ночи, которую не осветить лучом стандартного языка.
Они готовы оставаться в этой ночи.
Я вспоминаю свои родные края. Я много лет учил стандартный китайский язык. И понимал, что это необходимо: стандартный язык нужно знать, чтобы тебя понимали соседи, коллеги, продавцы в магазинах, полицейские, преподаватели, чиновники, чтобы смотреть телевизор, слушать радио, читать газеты. Но после происшествия на рынке я вдруг с ужасом понял, что сам стандартизировался. А значит, стандартизировались и родные места в моей памяти: каждый день они фильтровались чужеродным языком, превращаясь в «большую рыбу» и «морскую рыбу», упрощались, грубели и понемногу иссыхали в пустыне переводного языка.
Это отнюдь не значит, что нам нельзя рассказывать о родных местах. Нет, о них по-прежнему можно говорить на стандартном китайском, а можно – на вьетнамском, кантонском, миньском, тибетском, уйгурском, на любом из иностранных языков, вот только останется ли Пятая симфония Бетховена Пятой симфонией, если сыграть ее на цзинху[151]? И остается ли яблоком вяленое маринованное яблоко, давно покинувшее родную почву?
Конечно, диалекты – не единственный барьер на пути к пониманию, и локальность – не единственный атрибут языка. Помимо пространственных координат, существуют еще и временные. Пару дней назад в разговоре с другом я сетовал на стремительное развитие транспорта и коммуникаций: горизонтальные связи в человеческом сообществе становятся все крепче, пройдет немного времени, и региональные различия между культурами вовсе исчезнут, но тогда у нас появится новая проблема – вырастут и обострятся различия между эпохами. Население глобальной деревни будет есть одинаковую пищу, носить одинаковую одежду, жить в одинаковых домах, мыслить одинаковыми идеями, говорить на одном языке, но при этом людям, родившимся в 2020 году, будет столь же трудно понять рожденных в 2000 году, как сейчас китайцам трудно понять англичан.