Словарный запас — страница 14 из 22

Искусство и литература порождают стили, сюжеты и метафоры, обнаруживающие способность с разной степенью причудливости реализовываться в реальной жизни — приватной, общественной, политической — какой угодно. В российской традиции, где искусство и в особенности литература всегда воспринимались образованными людьми как нечто заведомо более достоверное и реальное, чем сама реальность, эта тенденция всегда проявлялась особенно сильно и наглядно.

Давно замечено, что персонажам художественной литературы присуще оживать и действовать в свойственных им стилистических характеристиках по своему собственному усмотрению.

Так герои Достоевского стали яркими деятелями русского декаданса и русской революции.

Стилистика революционной риторики была, в сущности, стилистикой Серебряного века, только оседлали ее не великие поэты и художники, а провинциальные гимназисты- второгодники. Песни Гражданской войны были насквозь прошиты ржавыми нитками декаданса, где мотив «смерти» стал главным мотивом. «И как один умрем в борьбе за это» — звучит оптимистически, не правда ли?

Попутно заметим, что эта декадентская мутотня, завалявшись в складках истории, спустя многие десятилетия выползла в хорошо известном лозунге «Да, смерть».

Лексика и фразеология провинциального символизма, произвольно перемешанная с советским просторечным «дичком», довольно долго составляла основу стиля раннесоветской эпохи. В этом смысле я очень люблю пионерскую песенку 20-х годов про картошку. Как наглядна там взрывчатая мешанина из разных тухлых «бездн» и бодрого слободского гедонизма. Помните эту песню: «Эх, картошка, объеденье, пионеров идеал. Тот не знает наслажденья, кто картошки не едал». Тут тебе и «идеал», и «объеденье». Тут и «наслажденье», и «не едал». Это и был тот особый — эклектический, бастардный стиль эпохи, который так мощно зазвучал в прозе великого Зощенко.

В середине 70-х годов прошедшего века в неофициальном русском искусстве возникло движение соц-арта, пафос которого основывался на художественной рефлексии по поводу советских идеологических знаков, символов и фразеологических схем, в те годы уже воспринятых как мертвые. А искусство соц-арта было как раз очень живым и веселым, хотя по понятным причинам не очень безопасным для судеб его создателей

В годы зрелой перестройки соц-арт «пошел в народ», стал одной из стилистических примет повседневного быта. Это было тогда, когда возникла мода на значки ГТО, переходящие красные знамена и почетные грамоты с профилями вождей. Так новое поколение «расставалось, смеясь, со своим прошлым».

Тогда я с грустью подумал, что, став бытом, соц-арт как актуальное искусство умер или, скорее, музеефицировался, что более или менее одно и то же. Время показало, что я ошибся, но об этом позже.

Соц-арт стал бытом, ширпотребом, попсой, а в искусстве 90-х зацвел пышным цветом постмодернизм, основанный на более или менее конструктивном нарушении культурных, стилистических и прочих иерархий. Серьезное — смешно. Смешное — серьезно и драматично. Постмодернизм — игра в цинизм, игра в неразличение добра и зла, верха и низа, игра в нарушение границ и дистанций. Постмодернизм как бы заключал в кавычки весь круг рассматриваемых жизненных явлений.

Таков был постмодерн, но другой была общественная атмосфера — вполне патетичная, проективная, изобличительно-разоблачительная.

Постмодернизм ругали. Прежде всего за «моральный релятивизм» и демонстративный отказ от воспитательных функций. Даже, я помню, какой-то из тогдашних министров внутренних дел как-то публично высказался в том духе, что в росте преступности виновато то-то, то-то, то-то и — почему-то — постмодернизм. Откуда взялся там «постмодернизм»? Кто из его начетчиков-экспертов подсунул ему этот «постмодернизм»? Что он сам представлял себе, произнося это замысловатое неведомое слово?

Так или иначе, но и постмодернизм вошел в быт. А самое главное и интересное — это то, что он прочно вошел в политическую практику, что его стилистические особенности вовсю эксплуатируются бодрой шоблой всяческих полит-технологов нового призыва.

Ну а чем еще, кроме постмодернизма, можно объяснить все происходящее, где все артикулируемые понятия и категории, если они не взяты в кавычки, производят впечатление тяжкого коллективного бреда. Как без «постмодернизма» можно объяснить весь этот грандиозный кошачий концерт перед выборами? Как объяснить сами выборы с их девяноста восьмью, а то и ста четырьмя процентами? Как можно объяснить все эти собачьи свадьбы и все эти тараканьи бега с их «планами», «преемниками» и «мишками»? Как можно объяснить, что вся общественная и политическая жизнь мучительно напоминает то ли пионерскую игру «зарница», то ли учения по гражданской обороне?

Как можно объяснить то, что врать стали уже настолько вдохновенно, окаянно и отъявленно, что невольно задаешься вопросом: не шутят ли они? Они это все кому, вообще, впаривают?

Никому. Понимай как хочешь и реагируй как хочешь. Адресат в этом «послании» мало кому интересен. Постмодернизм у них такой.

Такой вот у них постмодернизм, когда не отличишь, где министры Ивановы, а где «Иванушки-интернешнл», где омон с дубинами, а где «Руки вверх». Публика, а также массовки и подтанцовки у тех и у других более или менее одни и те же. И дым пускают одинаково. И даже пресловутая «вертикаль» — понятие для постмодернизма неприемлемое — и та какая-то у них невертикальная.

Вот и ему, постмодерну, пришел конец. А актуальным вновь становится, как ни странно, все тот же соц-арт. Не зря же на него со столь симптоматичной яростью набросились культурные чиновники. Не зря же с таким оглушительным успехом прошли его выставки — сначала в Москве, потом в Париже.

А постмодернизм.

Не так давно я был приглашен в одну из московских школ. В математическую. После выступления один очкастый умник задал мне чисто «математический» вопрос. Он спросил: «Вы могли бы буквально в двух словах объяснить, что такое постмодернизм?» Ничего себе вопрос, правда? В двух словах.

Но я ответил. Причем именно в двух словах. Я сказал: «Уже ничего».

[Праздники]

Интересное кино

Произошло в общем-то вполне знаменательное событие. Седьмое ноября, красный день календаря, стал будним днем. Один из фантомных символов советской власти почил тихо и незаметно, перед смертью успев сменить имя и с этим новым, маловыразительным именем проскрипев еще несколько лет. Второй символ пока еще лежит под стеклянным колпаком в историческом центре столицы. Может, и его, прежде чем тихо зарыть в землю, как-нибудь переименуют, чтобы из мавзолея вынимать не вождя мирового пролетариата и не основателя первого в мире государства рабочих и крестьян, а так, какого-нибудь неприметного дядьку.

Теперь красный день календаря перенесли на три дня назад, придумали для него какой-то невразумительный и мало кому понятный историко-информационный повод и назвали Днем народного единства. Ура.

Праздник удался на славу. Благостное телевидение показало нам духоподъемные торжества в Нижнем Новгороде. На торжествах по случаю присутствовали патриарх всея Руси Алексий, гражданин Минин, князь Пожарский и другие официальные лица. Вот видите, говорят, у нас с вами получился всенародный праздник. А что? Вот и раввин поддержал, и мулла, и лама, и шаман. Еще бы они не поддержали. А католики? Ну, католики. А что, собственно, католики? Католики — они и есть католики. Да и при чем тут католики, когда у нас тут народное единство — вы бы еще вудуистов вспомнили.

А в Москве в это время состоялся смотр патриотических сил, понявших слово «единство» так, как они привыкли его понимать. Легко представить себе, что началось бы в любой столице нормального государства, где проистекло бы что- нибудь подобное. На следующий день на улицы вышли бы огромные толпы людей, нормальных современных, цивилизованных людей, и показали бы, кто все-таки в стране хозяин. А у нас что? А у нас тут единство. Народное, между прочим.

Многие задаются сакраментальным вопросом: поощряется ли это властями? Мне кажется, безусловно. Разделяет ли власть думы и чаяния угрюмой толпы? Думаю, вряд ли. Нынешняя власть если и отягчена какими-либо из социальных идей, то вся совокупность этих идей легко описывается коротким словом «вертикаль». Но не называть же пустующую праздничную нишу «Днем вертикали», сами подумайте.

Нет, власти не разделяют этих дремучих страстей. Это они нас так пугают. «Вот видите, — намекают они не столько нам, сколько Западу, — не будет наших вертикалей и стабильностей, будет во как. Видели? То-то же. Народ у нас горячий. Чуть что — сразу вон чего. А ничего третьего нету и быть не может». Вроде как «будешь баловаться, придет дядя с мешком и заберет».

Но дело-то в том, что «дядя с мешком» вовсе не собирается мириться с ролью декоративного объекта чужих манипуляций. Он имеет все основания считать себя субъектом. Так что, глядишь, и придет. И заберет.

Недавно в каком-то журнале я прочитал результаты опроса разных ньюсмейкеров на предмет нынешнего состояния русского языка. Кто-то из них, помню, сказал, что не выносит слова «слоган»: «Есть ведь такое нормальное русское слово, как «лозунг». Не будем чистоплюями и не станем указывать на тот очевидный факт, что слово «лозунг» не совсем русское, а скорее немецкое. Это ладно — не в этом дело. А дело, как нам кажется, в том, что эти слова вряд ли взаимозаменимы, ибо означают совсем разные вещи. Допустим, «наслаждение вкусом» — это, разумеется, слоган. А вот «Россия для русских» — конечно же лозунг. Впрочем, нет. Лозунг — это «народ и партия едины». А «россия для русских» — это уже, видимо, «клич». А это уж точно местное слово. Не забудем, кстати, что и еще одно исконное наше слово прочно вошло в академические словари многих языков. Это слово (для пущей респектабельности обозначим его латиницей) — слово «pogrom».

И вот что еще интересно. Идиотский тыквенный Хеллоуин — у них, видите ли, чертовщина. А «Россия для русских» не чертовщина. Как, как вы сказали? «Ни эллина, ни иудея»? Правильно. Чтоб к завтрему не было тут ни эллина, ни иудея, ни прочих хачей, азерботов, нигеров и косоглазых. И это все никакая, разумеется, не чертовщина, а народное единство и есть.