Словацкая новелла — страница 11 из 73

Мелиш ощупывает карманы. Кто-нибудь мог бы бросить ему спички, которые мы храним вместе с сигаретами под подушкой. Нет, никто даже и этого не подумает сделать. Сержант достает из какого-то кармашка зажигалку, сыплются искры. Дело, пожалуй, так не пойдет. Однако он словно предвидел и это, он знает что к чему и оставил на столе несколько лучинок, теперь берет их и подносит к ним зажигалку, пока не занимается яркое пламя.

— Ах! Вот оно! — облегченно вздыхаем мы: свершилось чудо, наше желание в конце концов исполнилось.

Ребята садятся на кроватях. Я удивляюсь не им, а Бенчату. Они уже давно знакомы, вместе были на фронте и плюют на окружающее их свинство, мерзости. Кроме туберкулезника и двух ревматиков, все они симулянты, тяжелые, неизлечимые больные, безнадежно разложившиеся, парализованные, хотя и молодые люди, и их болезнь не поддается диагнозу. Таковы целиком четвертая и пятая роты, но те, кто гниет в этой палате и в палате напротив, заражены несколько больше остальных. Они болеют от существующих в государстве порядков. Я представляю себе всеведущего мессию, как он пришел, затопил печку и растроганно спрашивает: «Что у вас болит, где у вас болит?» — «В заднице, — скажут или подумают парни, — пошел к черту, покуда цел, разуй глаза». К нам приходит скучающий сержант Мелиш и развлекает нас, топит печь в палате, а это кое-что да значит. В конце концов он сам делается симулянтом, гниет вместе с нами. Себе я не удивляюсь: я ведь интеллигент. Слово «интеллигент» в последние годы стало ругательством, все одно что «гнилой». Выражение «гнилой интеллигент» означает, по-видимому, лишь то, что человек все понимает, но не может сделать ничего путного. И потому я не удивляюсь, что меня так увлекает нелепое представление с проветриванием смрадной палаты и топкой печи. И симулянтам не удивляюсь. Они были вместе на фронте, кое-что испытали, знакомы между собой испокон века, так сказать. Но я не перестаю удивляться Бенчату. Он тянется к сержанту, как ребенок к горящей спичке.

Лучше всего был первый день в госпитале, когда Мелиш зажигалкой поджег лучинки и они разгорелись в его пальцах. В данных обстоятельствах это был понятный для всех вызов, игра и все-таки вызов: «Жалкие негодяи, кого из вас удастся выманить, кто выползет из своего логова и сходит за углем?» Один Бенчат протянул руку, как школьник:

— Господин сержант, разрешите мне.

И тут же опомнился, мгновенно вытянулся в струнку, сунул босые ноги в ботинки и доложил, что идет за углем.

— Нет, Бенчат, вы лежите пока.

— Почему, господин сержант?

— Вас мы еще не признали больным, не разрешили маяться от поноса после тухлой конской колбасы.

— Слушаюсь. Но на складе вы испачкаете свой парадный мундир.

— И то правда. Ну… Здесь, на больничной койке, надо гнить по заповеди господа бога. Кто не умеет гнить, не выдержит. Как на фронте. В данном случае я неофициально попрошу нашего Нечистого не хоронить нас заживо и хотя бы раз в жизни принести угля. Я вознагражу его за это. Ребята, глядя на вас, и мне хочется денек-другой погнить с вами.

Лучинки тлели в его руке, и он разрешил Бенчату сходить за углем. А сам продолжал забавляться с огнем и поджигал все новые щепочки.

Бенчат вернулся молниеносно. Рыже-пламенный, в длинных кальсонах и казенной рубашке, он взял из рук Мелиша горящие щепки и затопил печку. Он еще покачался возле нее, присел на корточки, опрокинулся на спину. А как раз в это время роты, построенные для вечерней проверки, гаркнули во всю глотку, отвечая на приветствие. Бенчат должен был там присутствовать и доложить во время рапорта, что отказался выполнить приказ. Теперь он проследовал бы с одеялом на плечах и без пояса на гауптвахту. А он благополучно совсем забыл об этом, несмотря на все свое отчаяние. Недаром Мелиш разыгрывал перед ним спектакль, если заставил Бенчата забыть о рапорте.

На следующее утро палата проснулась с тем, что прибыли двое новичков и, возможно, придет и третий, полковой писарь Мелиш.

Для развлечения этого было достаточно.

Чахоточный Сапуна, кровать которого стояла в ногах Бенчата, закашлялся и сказал:

— На обед нам дадут «бетон».

Ревматик Шимон Соколик вытянул шею и выразительно щелкнул по пересохшему горлу. Этим жестом он всегда обозначал свою тоску по рому. И хотя на столе чудом не появилась бутылка, он не придал этому значения, а просто отвернулся к стене.

На обед действительно дали «бетон»: ячневую кашу, смешанную с горохом и кукурузой и сварившуюся в плотную клейкую массу. Никто не удивился, что предсказание Сапуна исполнилось. «Бетон» поедали бесконечно медленно, выражая жизненные ощущения разложившегося солдата. Лишь обожравшийся повар Урда громко рыгнул и тем выразил свое разочарование в жизни и свою сильную натуру.

И после этого все послеобеденное время — ничего. Лишь Шимон Соколик положил правую ногу на спинку кровати, а остальные застыли, как покойники.

Я вхожу в положение Бенчата, от души желаю ему отвлечься. Зловонная атмосфера палаты парализовала его мозг. И мне в этом чистилище хорошо. Я не оцепенел под этим наркозом, хотя валялся и бездельничал вместе с остальными. Для развлечения я выдумывал разные бессмыслицы. Вскоре появилось и наше «провидение» — Мелиш. Он завалился на кровать и за все время не двинул и пальцем на ноге. Я не сводил с него глаз, лицезреть его было для меня истинным наслаждением. По другую сторону от меня лежал Бенчат. Он еще больше порыжел в плену своих мучительных мыслей. Мне не нужно было гадать, я и так знал, что он беспрестанно спрашивает самого себя и неподвижные тела, лежащие вокруг: «Могу ли я когда-нибудь вернуться домой, такой, как есть, после того что случилось и что от меня не отстанет?» Я пытался думать, как он, представить себя на его месте: «Такой ты от природы. Хороший в душе человек. И ты не можешь простить себе, что плакал. Ты бессильно бил ногами по земле, как ребенок, на глазах у этих ефрейторов, командира и немецкого капитана с моноклем». И я тоже растерянно думал: «Может быть, уже настало время? Настало, наступает. Это будет твое время, рыжий Бенчат». И то, что я не осмеливался произнести вслух, я говорил ему в душе: «Друг, если подумать, ты не должен чего-то дожидаться, откладывать, допускать, чтобы они по-прежнему считали тебя беспомощным мальчишкой, который плачет, бросается на землю, злобно царапается и бьет ногами по земле. Иначе все отзовется на тебе же…»

У окна стоял вечный симулянт Ондрейчек.

По дороге прошла женщина.

— Да-а, вот бы эту бабу… — неопределенно заметил он.

— На фронте у меня их было сколько угодно. За половину буханки хлеба, за порцию мармелада, — пробормотал Майтан, ни к кому не обращаясь.

— С голодухи, должно быть, — поддержал его Суркош, механик из автомастерских. — Молодые русские женщины — все коммунистки. Они не стыдятся, но сходятся с мужчиной только по любви, когда сами захотят. Я это испытал. Под Владимировкой я по уши завяз в грязи — тьфу, провалиться бы таким дорогам! Что мне было делать? Степь. На километры ни одного дома. Я ел хлеб крохотными кусочками, ожидая, что подвернется машина с каким-нибудь немчиком. На меня наткнулась легковая машина, но промчалась мимо. Чтоб тебе! Погоди же, вторая от меня не уйдет. Я подстерегал с автоматом в руках: прострелю шины, если она не остановится. У меня уже темнело в глазах, в животе урчало, как гармоника. Показался тяжело нагруженный неуклюжий грузовик. Ну, погоди же! Я пополз навстречу, чтобы видеть, чем рискую. Неохотно, но грузовик все же подобрал меня, потому что шофер вез русскую барышню. Ну, сами понимаете, если появился парень, заговоривший по-словацки, немцу пришлось поневоле уступить. Он злобно сунул мне кусок хлеба. Барышня была медичка, красивая девушка. Она впрыснула мне полкубика глюкозы. И мы тут же подружились. Я жил у нее в передней. Я мылся при ней в тазу с ног до головы. Она-то и научила меня не стыдиться наготы. Это естественно, говорила она. Я чувствовал себя перед ней маленьким мальчиком. Что вы хотите, если она лечила мне ноги или мыла спину, когда бы я ни пришел, пропыленный, будто мельник. Но когда я был одет, притронуться к ней — ни-ни, и думать было нечего, пока однажды мне это не показалось глупым. «Мы ведь все-таки на войне», — подумал я.

Она, Зиночка, говорила, что я хороший парень, но ужасно несознательный и что — ей-богу! — предпочла бы насыпать надо мной могильный холм, чем считать меня своим врагом. Но она не зарезала меня, словно борова, когда я храпел в передней. И после — тоже нет…

Я бы женился на ней, так она мне нравилась, была такая умница. Но на войне человек, как сами вы знаете, становится бездушной скотиной. С какой стати я ей продовольствие задаром таскать буду, когда у всех ребят в мастерских бабы есть. Один раз, второй раз не принес ей половины пайка, как это делал раньше. Она молчит, ни словечка, ведет себя как на в чем не бывало. Как-то вечером я загородил ей дорогу и как гаркну над ее ухом: «Зиночка, а ты не голодна?»

При этих словах механик из автомастерской горько усмехнулся и неожиданно сел. Вдруг прорвалась охватившая его ярость. Он хлопнул в ладоши, улюлюкнул, как тогда: «Давай!» И тут в лицо ему плеснула красная жидкость и потекла по его груди и по стене над головой.

Слушая рассказ механика, я не заметил, как Бенчат потянулся за пивной кружкой и возмущенно выплеснул в лицо рассказчика раствор марганцовки, которым сосед полоскал горло.

Сжав кружку, Бенчат ожидал, что сейчас ему вдребезги разнесут башку. Цветная жидкость залила глаза механику. Все замерли, пока Суркош не стал вытирать лицо рукавом. К моему удивлению, он ограничился тем, что выругался:

— Видали идиота?

Этот эпизод никого не взволновал. Солдаты лишь еле приподняли головы с подушек. Меньше всего эта выходка пришлась по душе самому же Бенчату, хотя он все еще настороженно держал кружку.

— Скажи еще словечко, гад! Только попробуй, — грозил Бенчат, сердитый и жалкий.

Мелиш реагировал по-своему, громко расхохотавшись. Остальным не было даже смешно. Стычка обернулась так, что сержанту пришлось даже еще успокаивать Бенчата: