Здесь, в этом медвежьем углу, крестьяне частенько ругают дождь. Бывает, выдастся такое лето, когда дождь льет чуть ли не через два дня на третий. Густые вековые леса за Небосцем впитывают влагу, как губка, притягивают к себе облака, порождают их — здесь живет настоящая сказочная матерь облаков. С утра небосклон чисто вымыт, однако к полудню испарения над лесами за Небосцем начинают сгущаться. И если не поднимется ветер, все тучи прольются дождем над этой долиной и над деревушками, рассыпанными по горным склонам.
Вот и сегодня ни дуновения — не шелохнется даже осинник. Духота ужасающая. Надвигается гроза. Раскаты грома перевалили через вершину, глухо гремят над долиной, она вся содрогается. Новые и новые тучи пластами стелются над долиной. И вдруг начинает казаться, что гроза идет не со стороны Небосца, а отовсюду разом, молнии перекрещиваются меж горных вершин, словно огненные приветствия, перекаты грома не умолкают ни на миг, стоит сплошной оглушительный грохот. Падают первые стремительные капли, и сразу же, почти без перехода, разражается ливень. С неба льет, как во времена Ноя, тучи разверзлись вдруг и, в злобе уничтожая все на своем пути, низвергают неисчислимые запасы влаги. Поднимается ветер, от его порыва трещат и, как живые, стонут ели, словно впавший в отчаяние человек. «Смилуйся, смилуйся!» — жалобно взывают они, но ветер неумолим, он вновь и вновь набрасывается на крутой косогор, ломает деревья, как спички, в нескольких метрах от земли. Я еще ничего не вижу, до меня доносятся лишь отголоски этой ужасной грозы: дикие завывания ветра и беспомощные вопли елей, победный рев и стоны умирающих, ибо и у ветра и у леса сотни голосов, и некоторые из них столь же выразительны, как человеческий, — и они тоже говорят о жизни и смерти. А ручей со стремительным топотом несется по каменистому ложу, русло здесь глубокое, но вода быстро поднимается, словно по волшебству; в этом ужасающем разгуле звучит радость освобождения, стихии сорвались с привязи и мчатся, и бурлят неукротимо, как кровь в жилах необузданного дикого существа.
Такую грозу зовут здесь карой господней. Это не просто непогода, это нечто большее — настоящая трагедия. Ветер срывает крыши, валит амбары, сбивает с деревьев яблоки до последнего, уничтожает сады, хлеба полегают, луга заносит песком и галькой, вода смывает плодородную почву, накопленную десятилетиями неустанного тяжелого труда, обнажая голые скалы. Кара господня, катастрофа, разгром, что-то стоящее над человеком, находящееся вне его власти, это гнев, перед которым все замирает; бедствие невозможно описать словами, человек не в силах найти их, потому что это будет кощунство.
Гроза постепенно стихает, уходит все дальше и дальше. Дождь еще льет, но грома уже не слышно, ветер стих так же внезапно, как и налетел. Лишь ручей еще шумно бурлит, с головокружительной быстротой несется мутная вода, переполняя глубокое русло.
Я выбрался из палатки посмотреть, целы ли растяжки и колышки. И тут меня ослепил свет мотоциклетной фары. Появление мотоцикла в этом хаосе было полной неожиданностью. На размытой дороге подскакивал огонек, задорно приплясывая. Мотоцикл двигался медленно, осторожно, до меня доносилось слабое ворчание мотора и брань мотоциклиста. Он подъехал уже совсем близко, когда луч света метнулся в сторону, встал на дыбы и уперся в верхушки осин. Мотор заглох. Было слышно, как мотоциклист сплюнул и сказал:
— Поздравляю.
Женский голос спросил:
— Что случилось?
Мотоциклист сплюнул еще раз и сказал:
— Мы застряли.
— Только не сердись, — произнес тот же женский голос, и в нем послышалась тревога. — Ведь тебе ничего не стоит починить мотоцикл.
— Нет, — ответил мужчина, — это не свеча, мы застряли по-настоящему.
Я подошел к ним, предложил свои услуги. Оба ездока были в игелитовых плащах, блестевших в свете фары. Когда я подошел, мотоциклист, склонившийся над машиной, выпрямился и пожал плечами.
— Жестянка! — выругался он. — Негодная жестянка!
Мотоцикл занесло на размытой дороге, и он ударился об острый камень — бачок с бензином пробило.
— Все вытекло, — сердито пояснил мотоциклист и хотел было снова сплюнуть, но, взглянув на меня, сдержался и махнул рукой. — Спасибо, — сказал он, — тут вы ничем не можете помочь. Мы по-настоящему застряли.
— Ничего, — ободряюще сказала женщина. — Как-нибудь дотащим.
— И пальцем не двину, — упрямо бросил мотоциклист. — И пальцем не двину из-за этой паршивой жестянки, ради этой никчемной груды железа.
— Можете оставить мотоцикл здесь, — предложил я.
Мотоциклист задумался.
— А вы кто такой? — спросил он. — Турист?
— У меня тут палатка.
— Давай оставим, — сказал мотоциклист, обращаясь к женщине. — Так, пожалуй, будет самое лучшее.
— Как хочешь, — ответила она. — Но мы могли бы справиться и сами, дотащим, будем толкать.
— Даже не подумаю, — огрызнулся мотоциклист. — Оставлю здесь — и дело с концом!
— Не бойтесь, — заметил я, — с ним ничего не случится.
— Черт бы его взял! — сказал мотоциклист. — Паршивая жестянка!
Он выключил свет, подвел машину к палатке. Я пригласил обоих войти. В палатке я всегда держу наготове сухие щепки, и костер быстро разгорелся.
— Теперь заварим чай.
— Не беспокойтесь, — сказала женщина.
У нее было свежее личико, еще мокрое от дождя. Что бы она ни делала, она не спускала вопросительно-преданного взгляда со спутника, даже когда говорила со мной. Лицо женщины было приятное и достаточно интеллигентное, но этот взгляд никак не вязался с ним и почему-то раздражал меня.
Мотоциклист сел у входа в палатку, рассматривая свои вельветовые штаны, сплошь заляпанные грязью.
— Чайку выпить можно, — сказал он и вопросительно уставился на меня.
— Вы из района?
— Нет.
— Из области?
— Нет.
Он покачал головой.
— Почему же вам взбрело в голову забраться в эту чертову дыру?
Я ответил, что у меня никаких особых причин на это нет. Я случайно приехал сюда, местечко мне приглянулось, ну, я и остался. Он не поверил.
— Теперь ничего не делается без причины, — сказал он. — И вы сами понимаете, что ни с того ни сего, как говорится, и листок на дереве не шелохнется. Что-то мне не верится, что вы поселились здесь просто так. Туристы сюда не ездят, что им тут делать?
Видимо, это был человек бесхитростный и прямой, его загорелое лицо дышало откровенностью, на нем было написано все, что он думал и говорил. Я назвал себя. Оказалось, что он слышал мою фамилию.
— Ах, так, — сказал он. — А ведь я все-таки был прав.
Он встал и сделал было попытку отряхнуть штаны, но безнадежно махнул рукой.
— Я здешний учитель, — сказал он. — А это моя жена, тоже учительница. Преподаю поблизости, в Подлазе.
Жена тоже поднялась и улыбнулась — улыбка получилась какая-то слащавая.
— Очень приятно, — произнесла она и церемонно присела, совсем как в гостиной, и всем нам стало вдруг смешно.
Я поставил треножник, повесил над огнем котелок с водой.
Учитель снова сел, закурил сигарету.
— Моя фамилия Ма́риша, — представился он, искоса поглядывая на меня. — Странная фамилия, не правда ли? Если вы были в районе, то обо мне, конечно, слышали.
— Я там не был.
— Ну, раз так, расскажу все сам. Я наказан и потому работаю здесь.
— Наказаны?
— Ондрей! — с тревогой в голосе окликнула его жена.
— Наказан, — повторил учитель, видимо, это слово доставляло ему какое-то мучительное наслаждение. — Я здесь как бы в ссылке.
— А вы не преувеличиваете?
— Ничуть. Добровольно сюда никто не поедет. Какая здесь жизнь?
— Не так уж тут плохо, — вставила с виноватой улыбкой жена. — Мне здесь в общем даже нравится.
— Слышите, — сказал учитель и строго посмотрел на жену. — Ей всюду нравится. Лишь бы она могла с утра до ночи смотреть на меня — и так всю жизнь. Ей этого вполне достаточно, а мне мало. Разве можно всю жизнь довольствоваться нежными взглядами?
Жена притихла и отвернулась, желая скрыть от меня, как больно ее задели слова мужа.
— Теперь реветь будет, — недовольно и вместе с тем словно оправдываясь произнес учитель. — Не реви, Аничка.
— Бывают минуты, когда такие взгляды просто неоценимы, — сказал я, пытаясь загладить неловкость.
— Я не плачу, — отозвалась жена и подняла голову из спасительного полумрака. Она заставила себя улыбнуться, но голос ее против воли слегка дрогнул. — Из-за чего мне плакать?
— Вот всегда так, — задумчиво сказал учитель. — Сердце у нее доброе, восторженное, все куда-то рвется. Знаете, я думаю, это у нее от стишков. Когда мы познакомились, она все время декламировала какие-то стишки. Не помню уж, как это было, но в то время мне казалось, что так оно и есть, будто вся жизнь — музыка или что-то в таком духе. Но я быстро понял, как далека жизнь и от музыки и от стихов. А она, Аничка, не сдалась, она не видит жизни, не желает ее знать, для нее все прекрасно, все ей нравится. Красота! Поэзия! Музыка! А это все одни глупости!
— Как ты можешь так говорить, Ондрей!
Но муж, словно не слыша, продолжал, обращаясь ко мне:
— Понимаете, мне часто приходит в голову, что все это притворство. Здесь, в Подлазе, у нас, к сожалению, остается слишком много времени для размышлений: дети почти не ходят в школу — осенью потому, что надо пасти скот и копать картошку, а весной потому, что начинаются весенние работы в поле. Вот я иной раз и бездельничаю да целыми неделями думаю. И читаю, что подвернется под руку, перечитываю — случается, даже стихи. И по-моему, то, что пишут в книгах, никак не связано с жизнью. Тогда к чему же книги? В каждой книжке, например, кто-то или что-то исправляется. А в жизни разве так бывает? Что можно исправить в испорченной жизни?
— Может быть, вас несправедливо обидели? И потому вам кажется, что все непоправимо. Не следует смотреть на жизнь только со своей точки зрения.
— А как же прикажете смотреть, если это я, а не кто-нибудь другой? Что же я должен делать — скалить зуб