— И остались в одиночестве.
— В одиночестве? Что вы этим хотите сказать? Может, и в самом деле мы остались одни. Разве это не возвышенно — бороться в сложных условиях, одному против превосходящих сил противника, в одиночку, вдвоем со своей правдой, со своей обжигающей правдой, которая гонит тебя вперед? Ведь это разница: быть одному, забившись в угол, и быть одному, но во главе движения, быть одному во имя идеи, во имя будущего? Я знаю, о нас говорили, что мы оторвались от масс. Но почему, как получилось, что мы от них оторвались? Они за нами не поспевали, вот почему. Разве это уж такая большая вина? Поймите, товарищ, я признаю нашей виной только одно: то, что мы оторвались. Но вопрос решает причина, а не только следствие. Какие у нас были побуждения? Грязные, бесчестные, недостойные коммунистов? Вовсе нет! Вот как следовало ставить вопрос. Да, мы ошибались! А теперь разве не ошибаются? А где энтузиазм? Где пылающие сердца коммунистов? Покажите мне, где они? Вот она вина, и вот оно возмездие. Так, что ли?
Он был явно неправ, но заблуждался искренне. Его заблуждение было чисто, не носило характера личной обиды, в нем чувствовались увлеченность, бесстрашие, я сказал бы, это было восторженное заблуждение. Я отчетливо представлял себе, как он боролся, как решал и действовал, пока находился на посту. Человек действия, пылающий факел. Нетерпеливый, нетерпимый и непримиримый, иной раз даже жестокий и односторонний. Все, что не относится к моему символу веры, — от лукавого; кто не согласен с моим символом веры, тот враг.
Он словно подслушал мои мысли.
— Конечно, мы их прижимали, кричали на них, стучали по столу кулаком, не верили. Ну и что? Тогда мы были убеждены, что именно так и надо: либо мы их либо они нас. Классовую борьбу нельзя вести в белых перчатках. Они сосали кровь рабочего класса на протяжении столетий, а мы станем хныкать из-за нескольких буржуев! Тьфу! И скажу вам больше: если бы мы в те времена застали кого-нибудь за кражей общественного достояния, мы бы разделались с таким как следует!
Он взмахнул рукой и добавил, словно желая подкрепить свои позиции:
— В походе необходима дисциплина.
Он надолго умолк. Погрузившись в невеселые думы, он глядел на свои большие руки, сложенные на коленях, и не видел их. Жена тихонько вздохнула и посмотрела на меня, словно хотела сказать: «Вот какой у меня муж, вот какова жизнь!» Чай остыл — мы совсем забыли о нем. Небо очистилось от туч, луна, уже чуть-чуть ущербная, подплывала к ельнику, обливая его холодным ярким светом, на осинах сверкали крупные капли. Воздух был прозрачен и свеж.
Вдруг учитель поднял голову. Я удивленно посмотрел на него: он улыбался, и улыбка его была такая понимающая, такая добрая.
— А историю-то свою я вам так и не рассказал.
— История известная, — сказал я.
— Известная и… обычная?
— Нет, не обычная. История, возможная лишь в наши дни.
— Да, некто был чем-то, а потом стал ничем.
— И потому обижен.
Улыбка его угасла. Учитель снова насупился, и брови его, густые, нависшие, соединились в одну линию.
— Не буду врать: я обижен. Но почему? Поверьте мне, меня обидело не то, что меня вышвырнули, прогнали с руководящей работы. Я обижен не тем, что со мной сделали, а тем, как это сделали. Вся моя жизнь ясна и чиста, с малых лет я шел за одной-единственной звездой. А они выдумали что-то грязное, постыдное: вредитель, коварный враг в лоне партии. Коварный! В лоне партии! Это все равно, что сказать, будто я отцеубийца, потому что партия была для меня отцом, матерью, семьей — всем на свете. Понимаете? Можете это понять? Вот что обидно, вот что бесчеловечно! Ведь все можно было сделать по-человечески, сказать: ты ошибся, не подходишь, не удовлетворяешь требованиям, освободи место более способному. Но зачем упрекать? Зачем пачкать, зачем валять в грязи самое чистое в человеке? Скажу вам так: да, я обижен, потому что не перестал быть коммунистом, не могу им не быть! Я могу понять все, что со мной случилось, но не могу простить. Я не христианин, чтобы прощать!
— А вам самому не приходилось с этим сталкиваться? Вы сами так не поступали?
— С чем сталкиваться?
— Когда у вас была власть в руках, не приходилось вам вот так же обижать честного товарища?
— Не помню. Не знаю.
— Это самое легкое. Легче всего не помнить.
— Ну и что, если приходилось обидеть? Я уже вам сказал: здесь важны не только последствия, но и побуждения. Никогда я не действовал из низменных побуждений.
— А те, кто вас обидел? Из каких побуждений действовали они?
— Разве можно сравнивать?
— Вот именно.
— Ну нет, как же можно?
— Как же можно? — подхватила и жена, ее спокойное лицо внезапно ожило, глаза воинственно вспыхнули.
Учитель сделал движение, словно собираясь встать, жена смотрела на него, готовая последовать его примеру. Но он остался сидеть, хмуро глядя на огонь.
— Не сердитесь, — начал я. — Я тоже привык говорить напрямик. Как вы сказали: сойтись в честной схватке. — Он пожал плечами.
— Я не сержусь. Ведь я знал, что это напрасно. Все напрасно: тот, кто сам не испытал этого, не поймет. Закроем книгу.
— Пойдем, Ондрик.
Жена была разочарована и недружелюбно смотрела на меня.
Учитель нерешительно встал.
— И в самом деле пойдем, что ли?
Жена схватила руль мотоцикла.
— Оставьте его здесь, — предложил я.
— Брось ты эту паршивую железку, — заметил учитель.
— Мы доведем, — сказала жена и снова недружелюбно посмотрела на меня.
Учитель подошел ко мне, протянул руку.
— Что вам сказать? Может, вы и правы. Я провинился, меня наказали. Зачем же терзаться? Но все-таки, думая об этой обиде, я не могу простить. Нет, не могу.
— И не нужно прощать.
— А что нужно?
— Надо забыть.
— Э, вы все играете словами!
— Надо уметь забывать. Без этого нельзя жить. Нужно уметь сбросить с себя бремя, если оно в тягость.
— Слова. Вы словно книгу читаете.
— Лучше не умею, — сказал я, несколько задетый.
Он заметил это и улыбнулся своей молодой, почти мягкой улыбкой.
— Возможно, вы все-таки помогли мне. Вы хоть выслушали меня. Теперь мне немножко легче.
Он пожал мне руку.
— Значит, забыть?
— Понять и забыть.
Он опустил голову, вздохнул.
— Если бы удалось… Пошли, — сказал он жене.
Она натянуто улыбнулась и еле коснулась моей руки.
Они ушли, не оглядываясь.
Перевод В. Чешихиной.
ВМЕСТО ЦВЕТОВ…
Я хожу вокруг нее, как кошка вокруг горячей каши, как кошка, которая знает, что в конце концов она все-таки обожжется. Нет, это сравнение не годится. Я возвращаюсь к ней, как убийца возвращается на место преступления. Разница только в том, что сам я никого не убивал. Скажем так. Скажем так. Эдо ведь все равно мертв. Эдо мертв, я сам видел его могилу, номер и фамилию на деревянной табличке — будто он пал в бою. Солдатская могила, точь-в-точь. Только умер он не в бою, а от затянувшегося, запущенного туберкулеза. Истощенный организм не выдержал, сдался. Организм исчерпал себя, изнемог, не вынеся страшных условий. Мне знакомы они, эти невыносимые условия, мы вместе с Эдо делили их тягость в концлагере, он был тогда для меня старшим братом. Старшим братом по духу; рукой, которая выводит нас из темноты и мрака. И вот Эдо мертв, и я не могу забыть этого, не могу спать, ночью меня преследуют давние кошмары. И хотя мне редко когда отчетливо представляется лицо Эдо, я чувствую этого человека во всем, что посещает меня ночью. Я рассказал об этом знакомому невропатологу. Ну, конечно, типичное следствие переутомления, конечно, необходимо было бы отключиться, какое-то время отдохнуть. Но я-то понимаю, что дело совсем не в этом, не в переутомлении. Боже мой, что же тогда происходит со мной? Уже долгие годы это нормальное мое состояние, и меня развезло бы вконец, если бы я остановился, попав в обстановку глупого безделья и тишины. От переутомления я вообще никогда не страдаю, как иные не страдают от изнурительной лени.
Невропатология — это кабалистика, гадание на кофейной гуще, не больше: кто может знать меня лучше, чем я сам? То есть, кто может знать меня лучше, чем я сам, если я действительно этого захочу, если я не побоюсь узнать о себе все? Конечно, оправдание найдется — нет времени заниматься такими глупостями, когда-нибудь в другой раз, потом. А когда — потом? Торжественные счеты с жизнью в предсмертные мгновения? А как ты подкараулишь их? И есть ли нужда подводить итоги, если это уже никому не поможет?
Нет, нет, ясно одно — откладывать нельзя. Итоги нужно подводить постоянно, каждый день, каждый час.
Необходимо смывать с себя всякую грязь, какая бы ни прилипла. Я коммунист и должен быть чистым перед самим собой. Быть чистым перед самим собой — именно в этом нравственная ответственность коммуниста. Именно поэтому мне не избежать исповеди, сколько бы я ни уклонялся от нее, сколько бы ни придумывал извиняющих отговорок.
Итак, она поджидает меня, старая, почерневшая тетрадь, которую я храню со школьной скамьи. Когда я перешел на работу в этот район, то я время от времени делал пометки в старом дневнике: первые шаги на руководящем посту. Нет, нет, не в назидание потомству, а так, для порядка, для души; я отмечал, что уже сделано и что еще нужно сделать. И записывал кое-какие идеи. У меня не бог весть какая память, а тогда я был человек новый, без опыта, я должен был контролировать себя. Порой я перечитывал свои записки — это полезно: ошибки и огрехи становились видны как на ладони. По-своему это чем-то напоминало исповедь. До тех пор… до тех пор, пока я не столкнулся с Эдо. Потом я записывал, не перечитывая. А вскоре перестал и писать. Вполне понятные соображения чуть было не заставили меня сжечь старый дневник. Но я не смог этого сделать. Это было бы похоже на детоубийство. И я спрятал дневник так надежно, что думал — сам забуду, где он находится. О, как я на это надеялся! Но не забыл. Всюду, куда бы я ни переезжал — а за последние двадцать лет я кочевал с места на место очень часто, — на дне чемодана я вез старую тетрадь. Она шла со мной как моя тень, и даже когда я о ней не думал, она была со мной, она жила в моем подсознании. Само собой, дело не в тетради, она служила лишь внешним знаком того, что обычно называют «больной совестью». Потому что Эдо умер. Нет, нет, лично я к этому не причастен, я вовсе не замешан в этой истории. Только меня не было с ним рядом. Рядом со старшим братом и другом, которому я обязан всем — да, да! — жизнью, тем, что я могу работать, быть более или менее полезным людям, я благодарен ему за моих красивых и здоровых детей — короче, за все, за все. Потому что Эдо стоял со мной рядом там, в лагере; когда силы мои были на исходе и у меня не осталось ни малейшей надежды выжить, он стал той рукой, которая вывела меня из мрака. Я никогда не лгал себе больше, чем в тот период, когда старался скрыть правду от самого себя. Но время было такое, что я боялся произнести свое признание вслух. Боялся! Я боялся признаться! Я молчал. И молча предал друга. Я был трусом. Нет, для того, чтобы не откладывать, доводов больше чем достаточно.