Словацкая новелла — страница 4 из 73

— Какие предрассудки у тебя, интеллигент? — Он выплюнул конфету в костер и теперь уже серьезно спросил: — А вы, гражданин, не думаете, что и пропагандисту следовало бы научиться воевать?

— Конечно, следовало! Но если он до сих пор не научился, так уж вряд ли и научится.

— Ну, научится! Ой, как еще научится! Хотите?

— Хочу.

— Вы говорите, что знаете Липтов?

— Да, знаю, надо полагать. Я недурной турист.

— Значит, вы серьезно хотите научиться воевать?

— Да. Хочу.

Командир, закрыв глаза, прислушался. Я тоже невольно закрыл глаза и тоже прислушался. И ясно услышал справа, слева, с погронской стороны и с липтовской — словом, отовсюду грохот вражеской канонады. Я даже разобрал, как тарахтят пулеметы, отвечая друг другу то короткими, то длинными очередями. Представив себе место, где мы ночуем, я подумал, что наш лагерь среди горных хребтов — это островок, со всех сторон окруженный громом стрельбы и смертью.

Украдкой, по-мужски насмешливо, командир посмотрел на меня, давая понять, что научиться воевать — в эту минуту значит научиться побеждать свой страх и не думать о себе.

Итак, несмотря на усталость, я ощутил, что задето мое мужское самолюбие, и мне невольно захотелось научиться воевать, проверить, настоящий ли страх я испытываю, победить его и, если сумею, стать выше него.

— В самом деле хотите? Вы сказали, что знаете Липтов. В бригаде у меня есть отличный разведчик, лучшего быть не может. Он говорит только то, что видел, в чем убедился и что подсчитал. Я могу положиться на него всегда и во всем. В бригаде он почти год. Это словак. Что вы скажете на это, товарищ пропагандист?

— Товарищ командир, а что я должен сказать?

— Нет, лучше ничего не говорите! Вот, если вам угодно, товарищ пропагандист, этот человек научит вас воевать.

Через четверть часа откуда-то из тумана он привел высокого сухопарого парня в кожаном танкистском шлеме. Лучший разведчик бригады, конечно, заслуживает внимания. Командир им хвалится, но, должно быть, от голода и утомления я совсем ослеп, потому что не узнал этого человека сразу же. Я сушил над огнем носки, собственно говоря, не носки, а дырки, и потому даже толком не разглядел разведчика.

— Этот гражданин говорит, что знает Липтов. Что ты на это скажешь, Матуш?

Он, этот лучший разведчик бригады, в ответ только промычал:

— Гм…

— Возьмешь его?

Это означало: «Проверь его».

— Гм… Новый человек, товарищ командир.

Только тут я вскочил с места и обрадованно воскликнул:

— Матуш, Бенчат, это ты?

Бенчат, мой товарищ по казарме, хотя я и не мог видеть его пламенно-рыжие волосы, спрятанные под танкистским шлемом!

Разведчик холодно посмотрел на меня, хотя, видимо, и узнал, и как-то озабоченно повторил то, что сказал в первый раз:

— Товарищ командир, я говорю, новый человек.

И никаких объятий, никаких горячих приветствий. Он будто хотел сказать: «Ты командир, тебе и решать».

— Вы знакомы?

— Да, товарищ командир, знакомы… Знакомы, — ответил Бенчат словно со вздохом, хмуро посмотрев на меня.

Я не знал, что и подумать. Мы были знакомы, но не близко. С тех пор как мы расстались, прошел год, и Бенчат, конечно, изменился, стал за это время лучшим разведчиком прославленной партизанской бригады, но все же перемена не могла быть настолько значительной, чтобы смотреть на меня свысока. Этого решительно не было. На нем был щегольской танкистский шлем, которым он, очевидно, гордился, должно быть, даже и спал в нем. Но в остальном ничего примечательного: измятая солдатская шинель с обгоревшей полой — вот и все. Он не может, вероятно, принимать меня за шпиона, который намерен пробраться в бригаду в трудное время. Или же он считает своей обязанностью проявить бдительность? Трудно было в это поверить. Так почему же он так нехотя признается в знакомстве со мной? У меня сложилось впечатление, что и командиру наша встреча чем-то не понравилась. Что-то было в ней неясное и неприятное для него. Так встречаются люди мало знакомые и не стремящиеся познакомиться поближе. Командир дипломатично прищурился, как человек, находящийся в чужой стране, с которой он считается, но не хочет вмешиваться в дело, ему не известное. Недовольно махнув рукой, он решил:

— Так, значит, ты его возьмешь, Матуш.

Бенчат кивнул головой, как бы отвечая на личное обращение командира: да, мол, возьму, и по-солдатски, по всем правилам отдал честь, мужественно тем самым подчиняясь неприятному приказу.

На этом мы и расстались. Больше ни полслова, ни малейшего жеста. Недопитая бутылка рому осталась у костра. Командир забрался в свою палатку, Бенчат скрылся среди множества остальных палаток и шалашей, покрытых еловыми ветками. А я поплелся к другому костру и присоединился к новичкам — солдатам и штатским, с которыми сюда пришел. Пристроившись под елью, я не мог сомкнуть глаз, хотя от усталости не чуял под собой ног. Что мне еще оставалось делать? Я размышлял, пока не увидел, что все встали и бесконечной вереницей побрели все выше и выше в горы. Насчет себя я скоро успокоился, достаточно скоро, может быть, даже несколько преждевременно придя к выводу, что я не чувствую в себе малодушия. Остаток ночи я думал о Бенчате. Несомненно, между нами лежит недавнее прошлое. И насчет Бенчата я не пришел ни к какому выводу. Лишь одно я понял совершенно отчетливо: почему он вел себя так отчужденно. Когда-то еще в казарме Бенчата так затравили, что однажды он бросился на землю и расплакался как мальчишка, позволил этим скотам пинать себя. Он не встал, никого не ударил прикладом по голове, никого не избил. Все это произошло при мне, я слышал, как он в отчаянии воскликнул: «Я не поеду домой, больше никогда туда не вернусь!» Не вспомнил ли он, увидав меня, унизительную сцену, которая произошла в присутствии наблюдателя из немецкой миссии? Ведь я вовсе не думал своим приходом напоминать ему об этом. Но мы снова встретились, и в его памяти невольно возникла эта сцена. Боюсь, что его слова: «Я больше не вернусь домой!» — были не пустой мальчишеской угрозой. Когда взрослого человека унижают, да еще так, что он бросается на землю, в его протесте выражено все его человеческое достоинство. Даже против своей воли он должен во что бы то ни стало отстоять свою честь. Должен — вот и все! Отстаивать свою честь, свое достоинство должен всякий, пока он чувствует себя человеком.


Бенчат, Бенчат… Год назад он считался никудышным солдатом, а теперь стал самым лучшим разведчиком партизанской бригады. Бенчат не выходил у меня из головы. В бесконечной веренице, в которую растянулась бригада, я тащился по мокрому снегу, засыпавшему вершины Низких Татр, потом шел в новых, хорошо промазанных салом сапогах из юфти, которые мне дал Бенчат. Ноги были как в печке, и я мог представить себе Бенчата даже таким, каким мать произвела его на свет.

Год назад мы вместе по призыву попали в армию, вместе предстали перед гарнизонным врачом. Рыжая голова Бенчата возвышалась над всеми остальными в роте, построенной по росту. Кожа Бенчата усеяна веснушками. Он первый подходит в чем мать родила к врачу, ужасно смущаясь д прикрывая ладонями признаки своего пола.

— Ну, ну, покажите, приподнимите-ка свой лафет… — говорит врач. — Вымахал с антенну — и стыдится. Не бойтесь, не откушу…

Я на голову ниже Бенчата, но по ранжиру стою и марширую рядом с ним в первой шеренге. Так нас вместе и назначили в одну спальню, и даже спим мы неразлучно на двухъярусных нарах — он внизу, я наверху. Очевидно, по разным причинам, но обоим нам одинаково не повезло: с самого начала мы не приглянулись ефрейтору, начальнику в нашей спальне, командиру отделения, некоему Шопору, который от всей души возненавидел нас обоих, а мы — его. Бенчат был высокий, стройный парень, и его огненно-рыжая голова сразу бросалась в глаза. Она торчала над всеми остальными, и в ней, должно быть, жили нежные, сладкие мечты, иногда совсем некстати и совсем неожиданно отражавшиеся на лице Бенчата. Он научился сдвигать каблуки вместе и стоять «смирно», но не умел сдержать свою душу. От Шопора ничего не ускользнуло, он уловил все это очень быстро и взял на заметку. Стоило ему задержать нас подольше в строю, и Бенчат немедленно выдавал себя. Если за «смирно» не следовало дальнейшей команды, мысли Бенчата отвлекались, на его лице вдруг появлялось что-то вроде неуместной, непереносимо вызывающей улыбки. Следующую команду: «направо» или «налево кругом» он выполнял чуть-чуть позднее остальных. Шопор давал ему зуботычину. Он демонстрировал Бенчата отделению, взводу. Вытянувшийся в струнку Бенчат казался еще длиннее и только моргал, а Шопору было уже понятно, как было понятно всему отделению и даже взводу, что Бенчат душой где-то дома, на винограднике, где-нибудь на проселке в поле, среди дозревающих хлебов, когда в воздухе стоит жаркое дрожащее марево. Черт его знает, что еще видит этот рыжий парень, что обоняет, о чем думает, почему так глупо вдруг начинает улыбаться? Нет чтобы держать воображение в узде, понять всю благодетельность муштры и дисциплины! По возрасту он мужчина, а в душе — нежный, мечтательный и, следовательно, недисциплинированный мальчуган, который первый раз в жизни очутился в чужом, неприветливом мире.

А я? Чем я привлек внимание Шопора? Мне было нетрудно безукоризненно, даже молодцевато встать по стойке «смирно», владеть выражением лица, точно, как часы, выполнять все команды, долго стоять навытяжку и ни о чем при этом не думать. Однако Шопор раскусил и меня.

Уже на другой или третий день, после того как мы попали в казармы, Шопор спросил в нашей спальне с очень серьезным выражением лица, будто только что побывал у начальства:

— Ребята, а кто из вас умеет писать на машинке?

Я заявил об этом, но не сразу и не гордо, не показывая, что возлагаю на это какие-то надежды. Я признался, что умею печатать на машинке только тогда, когда никто не ответил на вопрос Шопора. Тот обрадовался невообразимо.

— Скажите, что вы еще умеете?