Словацкая новелла — страница 57 из 73

— Ешь-ешь, чего нос воротишь! Тут витамины! — заставляла я.

В конце концов он снизошел и милостиво сунул морду в миску. Я нащупала кольцо на ошейнике. Шерсть пса была мокрая и жесткая. Тело его напружинилось в настороженном ожидании. Наконец, я отстегнула цепь от кольца и пес оказался на свободе. И в эту минуту, будто он прекрасно видел все мои движения, он отскочил в сторону, закружился на месте, кувыркнулся в воздухе и — фью — прямо к забору, и — фью — закружился перед домом. И снова. И назад. В эту минуту я его полюбила. Мы были сродни друг другу. Я была таким же сорвавшимся с цепи существом, которое, высунув язык, носилось около своего дома.

— Ах ты, псина! Ну иди сюда, глупыш! — позвала я. — Иди, поешь!

Подбежав ко мне, пес уперся передними лапами мне в пальто и разрешил потрепать себя по шерсти. Я уже не боялась его, и он знал это.


Кот застыл на стуле возле плиты. Раскормленный и вульгарно пестрый. Но душа у него, как и у всех котов, была независимой душой мужчины. Я налила ему молока. Он даже не пошелохнулся, уставившись на меня глазами хозяина, встречающего никудышную хозяйку. Опустившись на колени, я стала ломать дубовые ветки. Огонь с жадностью набросился на них, и сероватые листья съежились на жару. Огонь перескакивал с безумной радостью садиста с ветки на ветку. С напряженным вниманием ребенка, выросшего в доме, где скверное центральное отопление, следила я за этим аутодафе. Подбрасывая ветку за веткой, смотрела, как они не сдаются, защищая себя капельками влаги, и наконец, выбившись из сил, вспыхивают голубым пламенем.

Мне было очень хорошо. На щеках вспыхнул лихорадочный румянец от неожиданного волнения. Я представила себе черные дубы там, за садом, дремлющие яблони вокруг по косогору и деревянную хибарку, где, точно сыр под стеклянным колпаком, хранится моя радость. Вокруг — ни одной живой души, никто не требует, чтобы я поступала так, а не этак, никто не надоедает своими наставлениями по поводу моей прически, сигарет, чтения и сна. Теперь я совсем одна. Как солнышко. Я засмеялась, и кот бросил на меня укоризненный взгляд. Я решила, что уже сыта по горло всякими нравоучениями и, схватив кота за уши, перевернула его в воздухе, чтобы он потерял всю свою спесь.

— Ты самая заурядная облезлая крыса, пестрятина несчастная, хориный хвостик, — ругала я его, и кот прекрасно понимал все мои обидные слова. Потом, схватив метлу, я исполнила нечто среднее между диким «мэдисоном» и акробатическими прыжками и прошлась в танце по всему дому — по моему, моему, моему королевству. А кот забился под диван, где в пыльном одиночестве ему следовало смириться с мыслью, что отныне королева здесь я, а он в лучшем случае «собеседник, которого терпят из милости». И я откромсала ломоть хлеба поперек всего каравая, и это было настоящее пиршество.

Затем наступила желанная, столько раз пережитая в мечтах хаотическая деятельность. Дрожа от волнения — сердце выделывало такие фокусы, будто я напоила его целым литром кофеина! — я взялась за обстановку. Прежде всего развесила картины Слободы; фотографии дедушек за стеклом, групповые снимки конфирмантов и членов союза садоводов перекочевали в чулан. «Вы разрешите мне немного навести порядок», — спросила я, получая ключи. «Можете делать, что угодно. Даже с помощью топора», — услышала я в ответ.


Я вытащила скатерть, набросила ее на изрытый рубцами стол, поставила на стол блюдо, а рядом шикарный подсвечник. Пунцовая свечка изогнулась, точно поющая или пьющая птица.

В углу светился бледный пергамент лампы, за окном падал снег, опускаясь на ветки огромного орешника, на запорошенные верхушки роз, на кусты смородины, окутывая их взбитыми сливками. Мне казалось, будто белый снег обволакивает и меня, скрывая всю горечь и злость. И теперь я очистилась от всякой скверны. Была покрыта миллионами крошечных чешуек, отражающих свет.

Пес носился как угорелый вокруг дома. Я слышала его лай и видела неровные от быстрого бега следы. Он носился по снегу, подгоняемый чувством радости и счастья свободы.

Я принялась потихоньку напевать, но не было такой мелодии, которая бы выразила все мое настроение. И тогда, издавая какие-то неопределенные звуки, я уперлась ногами в кровати. Затолкнув их в самый угол, я соединила их вместе, потом набросила сверху роскошное клетчатое покрывало, соорудив пышное французское ложе — идеал любителей кино. Потом, вытащив из чулана старую полку, обернула ее цветной бумагой и расставила книги. Заброшенная берлога пенсионера, который выводил первоклассные эрфуртские огурцы, буквально на глазах меняла свой облик. Так, теперь на окно — кретон, на пол — красный ковер, на стену — рекламу с трубкой, литаврами и звучной надписью

Di
xie
land

Голую лампочку, которая, словно воплощение убогости, болталась на шнуре посреди комнаты, я облачила в цветистый абажур, притушив резкий свет, и тогда на ковер упали интимно розовые блики.

На дворе отрывисто и радостно залаял пес. Я посмотрела в окно. Среди деревьев на снегу мелькнуло черное зимнее пальто Вили.

Я вскрикнула и как-то хрипло засмеялась — не то от испуга, не то от радости. И сразу расстроилась. Его приход разрушил все мои планы. Первый вечер я представляла себе совсем иначе.

Он шел стремительно, большими шагами, а пес прыгал рядом, угодливо виляя хвостом.

Я сорвала платок с головы, торопливо взбила волосы, но уже ничего не успела сделать ни с вытянувшейся пропотевшей шерстяной кофтой и потертыми спортивными брюками, которые уже доживали свой век и служили только для уборки, ни с захламленной кухней, ни с чемоданом и бумагами. Ах ты, псина противный, тоже мне, злая собачка!

Раздался стук. Ко мне приближалось смущенное лицо.

— Привет!

— Откуда ты взялся? — вырвалось у меня непроизвольно, голос сорвался, а внутри все натянулось, как струна. Я представляла себе нашу встречу совсем иначе. Дом — в образцовом порядке, себя — в мягком пуловере. Музыка, легкая закуска… Мы отдыхаем у камина, вернее у плиты, потрескивает огонь, мы пьем жасминный чай — разумеется, жасминный, он такой ароматный! Сотни раз — и даже больше — я воображала себе нас двоих с прозрачными бокалами из йенского стекла, золотисто-терпкую жидкость, торт из лучшей кондитерской, блаженное чувство нашего одиночества и эти долгие часы наших бесконечных разговоров, разговоров без прикосновений, потому что на ласку у нас было море времени впереди. Уютно булькает что-то в кастрюле на плите, и от жасминного чая струится тонкий аромат… а я вся в розовом, благоухающая… И теперь я не могла простить ему то, что он так безжалостно испортил мою мечту.

— Как ты меня нашел, я же тебе ничего не сказала.

— Спросил Марту.

— А я-то думала пригласить тебя завтра, когда наведу порядок.

— Мне хотелось тебе помочь.

— Здесь такой хаос…

Стоя нос к носу, смущенные, скрывая свои желания, мы стеснялись себя, не решаясь дать волю чувствам, боясь показаться смешными, беззащитными в глазах друг друга. Он тяжело дышал, очевидно ждал, что я обрадованно брошусь ему в объятия.

— Я все представляла себе иначе…

Я услышала свой кислый голос. В его глазах постепенно потухло выражение той нетерпеливой радости, с которой он летел сюда по заснеженной тропинке.

— Я, наверное, вся перемазалась углем?

— Ничуть.

Я терзалась, представляя себе собственное лицо: измученное, поры забиты пылью — вряд ли такая физиономия способна вызвать восхищение.

— И как только собака тебя пустила? Придется давать ей поменьше жрать. Зачем мне такой сторож, если его кто угодно может почесать за ухом!

— Разве я — кто угодно? Меня животные любят. Ты же знаешь, что я умею обращаться с ними. Ах, ты моя животина!

У него мягкие, очень нежные губы, а в груди точно жаркий поток, который всегда и совсем неожиданно рождает во мне какое-то темное и неизъяснимое волнение. Я покорилась этому потоку, но только на мгновение, а потом, оттолкнув Вили, увидела в его глазах какое-то странное, невменяемое выражение. Но он тут же спрятал его под маской благоразумия. Благоразумие — превосходная маска, за которой человек чувствует себя как за каменной стеной…

— У тебя озябли руки, — спохватилась я, — налить тебе чаю?

Скажи он «да», и я в ту же секунду вытащила бы из чемодана жасмин и бокалы из йенского стекла, чтобы хоть как-то спасти осколки своей глупой мечты. Но он, почувствовав мою досаду, не понял причины и заупрямился, бросив самым прозаическим тоном, которым он мог меня наказать и наказал:

— Чай? Не стоит. Мне уже пора идти.

— Куда?

— Договорился с ребятами…

— Да? Ну конечно! Тогда не стоило тащиться сюда по снегу.

— Мне хотелось повидать тебя.

Его слова звучали безучастно, и каждое из них впивалось в нас точно острое, невидимое, но больно ранящее жало.

— Жаль, что ты застал тут такой хаос.

— Ерунда.

— Ну а как тебе моя комната? Знаешь, как я вымоталась? Пришлось самой тащить сюда все через лес. К счастью, помогли какие-то сорванцы.

— Я же предлагал тебе свои услуги. Не захотела — сама виновата!

— Как тебе здесь нравится?

— Мило… Очень мило…

Я ожидала большего. Я ходила за ним по комнате, и мне хотелось, чтобы он заметил обои, медведя на клетчатом покрывале, чтобы он по достоинству оценил подсвечник, полку, рекламу, бумажный фонарик. Бросив еще раз «Очень мило», он повернулся и обнял меня за плечи.

— На мне такие старые брюки…

— Неважно, это неважно.

— «Молния» испортилась…

— Сколько я тебя знаю, у тебя вечно испорчена «молния».

Однажды я действительно надела юбку с испорченной «молнией», только один раз, и он это запомнил. И попрекнул. Я нахохлилась.

— Ну, иди сюда, ко мне, — показал он на старое кресло, которому я собиралась придать вид модерн при помощи еще одного клетчатого покрывала. В своих мечтах я отдыхала в этом кресле, уже преображенном: играет радиола, а он, расположившись у моих ног на ковре, рассказывает мне что-нибудь об амплитудах, или технике, или джазе, или еще о чем-нибудь… Уютно потрескивает огонь… благоухает жасминный чай — неизменный спутник моих поэтических грез… и…