Словацкая новелла — страница 61 из 73

— Разговор возможен, но понимание?.. — Ты улыбнулась: — Я все время одна, и потоку по воскресеньям мне хочется с другими кричать на футболе!

Я помню, как ты сказала мне это в прошлом году, но вчера, выходя из автобуса (вы ездили агитировать крестьян в Верхнем Штефанове, чтобы они вступили в кооператив), ты пригласила на чашку чая машинистку из отдела капитальных вложений. Муж у нее в армии, и она плакала у тебя на плече, жалуясь на одиночество. Глядя на открытый ящик стола, она призналась тебе, что беременна. «Знаете, я так боюсь, когда вечером лежу в постели… так боюсь, что от страха заснуть не могу, а ведь утром надо вставать и снова идти на работу», — говорила машинистка, и ты спросила, чего она боится. «Боюсь иметь ребенка, — ответила она, взглянув на тебя. — И в то же время я страшно рада, что он будет, только иногда вдруг меня охватывает такой ужас… После этого меня тошнит, я делаю опечатки, и Балко сердится на меня…»

Прощаясь, ты сказала ей, что никто никогда не бывает одинок.

«Но ведь мы так мало знаем друг друга, — прошептала она. — Всего несколько раз виделись с тех пор, как ходим вместе агитировать!»

Ты погладила ее, помнишь? Но почему ты больше не одинока? Не понимаю. Потому что за твоей спиной будет сидеть машинистка из отдела капитальных вложений или потому, что позади теперь сидит дочурка твоей сожительницы, а может, потому, что любишь свою коллегу по заводу, где чувствуешь себя как дома? Я не понимаю перемены, происшедшей в тебе, но она радует меня. Как часто мы бываем счастливы благодаря вещам, которых не понимаем, и несчастны из-за вещей, тоже непонятных нам! Помнишь, как ты ненавидела этот завод, на котором никогда раньше не была, помнишь, как я приехал сюда поездом 13.47?

Я застал тебя спящей на сквозняке. Дверь была приоткрыта, и ты лежала на самом солнцепеке. Выражение лица у тебя было несчастное. Мне показалось, что твоя голова, наклоненная скорее влево, чем к окну и к вышитой подушке, лежит как-то неестественно, будто эту позу ты заняла не сама, а твою голову повернул кто-то другой и потом побоялся положить на прежнее место. Я остановился. В комнату врывался шум березы, стоявшей перед забором; на столе я увидел официальный конверт, надписанный почерком Петера, конверт был пуст, отправитель на нем не был указан, и я подумал, что Магда, вероятно, лежит на одеяле в саду. Я глядел на тебя и внезапно почувствовал, что предал тебя… Не знаю, чем было вызвано это ощущение, но лишь после этого я заметил горящую наверху электрическую лампочку и повернул выключатель. Мне стало грустно. Так же, как в тот раз, когда я после многих лет приехал к моей матери и не сразу увидел ее на фоне дерева: она сидела в тени, незаметная среди листвы. Я пошел в ванную. И как только снова увидел наш надтреснутый умывальник, заиграла музыка. Я снял рубашку и едва протянул руку к мылу, как на него упала твоя тень. Мы молча обнялись. Я не замечал ни стаканов с зубными щетками, ни всего остального. А может, их не было на полочке перед зеркалом? В зеркале я видел лишь твое застывшее, как во сне, лицо.

— Приходила Сунегова, — устало шепнула ты.

Меня поразило, что это было твоей первой фразой. Ты стояла, прикрыв глаза, нерешительная, словно тебя кто-то в чем-то упрекал, и я спросил, приходила ли Сунегова лишь сегодня.

— Да, — ответила ты. — Вообрази, их ребенок до сих пор не ходит, это ужасно. Они опять поехали с ним в Люцерну, я дала им целых десять тысяч! — продолжала ты, как бы оправдываясь в совершенной ошибке, и я не понимал, почему у тебя такой вид, будто ты чем-то обижена и теперь хочешь за это отомстить; поэтому я улыбнулся и в то же время испугался. А затем спросил, сколько раз Сунеги уже возили своего ребенка в Люцерну. Там есть детская больница, и мы купили у них в рассрочку автомобиль.

Ты все еще говорила очень сдержанно, но в глазах у тебя была печаль, походившая на гнев; ты размышляла о своей печали, и гнев нарастал в тебе.

— Когда ты опять уедешь? — иронически спросила ты шепотом.

Ты задела халатом подсвечник с огарком свечи и сбросила его с аптечки. Я заинтересовался, чем вызван этот вопрос, и, пристально глядя на тебя, так же тихо ответил:

— В четверг.

Ты поставила подсвечник подле меня на стул под лампой. Взяла из корзинки спички и зажгла свечу, совершенно естественно улыбаясь.

— Зачем ты зажгла свечу? — раздраженно спросил я. Я был утомлен. Ты подошла к свече.

— Что все это значит? — продолжал я. Ты снова прикрыла глаза и, надув губы, направилась ко мне, не сгибая колен, при каждом шажке останавливаясь, точно проверяя тяжесть, приходящуюся на ногу, которой ты ступаешь, или испытывая прочность льда. Кажется, я ожидал слез, из-за которых твоя сестра называет тебя истеричкой, и вспомнил о твоем больном сердце, но ты спокойно и медленно сказала, не выпуская свечу из рук:

— Ничего это не значит. Я иду в кладовку, а там перегорела лампочка. — Ты опустила голову, провела рукой по лбу, как бы что-то вспоминая, и тем же шепотом спросила: — «Значит, ты так и не понял, как я презираю тебя?» — У меня было такое ощущение, что это давно обдуманная фраза, а по тону казалось, что ты хотела продолжать, но почему-то вдруг запнулась. Потеряла мужество, как только произнесла эти слова? Я не мог смотреть на тебя и открыл кран — вода. Повернул его влево, чтобы струя била сильнее, и мне вдруг стало жутко. Я был голоден. Ты подошла вплотную ко мне.

— Не понимаю, почему я так люблю тебя, — громко сказала ты. Взяла мою голову обеими руками; на глазах у тебя стояли слезы, взгляд был удивленный. А я, уж не знаю почему, чувствовал себя так же, как несколько лет назад, приехав к родителям: они сидели у печки, говорили о печке, смотрели в огонь и были какими-то странными. И лишь пробыв у них целый месяц, я понял, что печь заменяла им меня, но я тогда не мог им ничем помочь и говорил себе, что должен чего-то в жизни добиться. Я спросил, что с тобой происходит, но ты не ответила и задула свечу.

— Ты серьезно хочешь опять уехать?

Но ведь это само собою разумеется, разве ты не знаешь? Ответил ли я тогда тебе? Не помню. Может, только подумал ответить. Ты отшатнулась и взволнованно спросила:

— Ты хочешь мне что-то сообщить? Скажи, ты сюда возвращаешься из какого-нибудь места или просто приезжаешь, а туда действительно возвращаешься? Понимаешь меня?

Ты прислонилась к стене и закрыла глаза.

— Я понимаю, мое существование для тебя не необходимо, как необходимы тебе все твои телевизоры и другие дела, я это поняла, догадалась. — Ты говорила медленно. Всхлипнула. Над верхней губой у тебя выступил пот, мне показалось, что твой рот увеличился. — И именно поняв, что я вовсе не необходима тебе… — Ты отодвинула никелированный шест-вешалку для полотенец и вздохнула. — Я хочу, должна стать необходимой, но знаю, что сама не способна на это, понимаешь? — шепотом договорила ты. И вытерла глаза. Вышла из ванной, и я пошел вслед за тобой.

— Необходимой я могла быть только для тебя, но не стала, пойми это. — Ты стояла передо мной. И кричала. Несмотря на это, мне казалось, что вокруг ужасно тихо, хотя по радио передавали музыку. Вероятно, потому, что ты отворачивалась и я не мог заглянуть в твои глаза, а когда приподнял твою голову, ты их закрыла.

— Понимаешь, если я не стала необходимой тебе, то я могу презирать, презирать тебя. Возможно, по-твоему, в этом нет никакой логики, но это именно так! Я поняла, что каждый имеет право презирать, если не стал необходимым! Тебе этого не понять, потому что ты никогда ничего подобного не испытывал, но я это чувствую, понимаешь? — Ты вдруг запнулась, словно тебе что-то пришло в голову. Приоткрыла рот и наконец пристально, но с каким-то отсутствующим выражением посмотрела на меня.

— Может, все, что я говорю, неверно, но… — Ты вонзила в лицо ногти, и от них остались на коже маленькие кривые следы, которые тут же исчезли. — Откровенно говоря, я ревную к тому, что ты никогда не бываешь одинок. Всегда можешь быть с кем-нибудь, а я все время одна — с кем бы я ни была. Помнишь? Помнишь, ты мне рассказывал, что видно с нашего балкона, а я, правду говоря, никогда ничего с него не вижу! И никогда не видела.

Ты подошла к дивану. На нем, растянутый на полотенцах, сушился твой синий свитер.

Я перебил тебя обычным «успокойся!» и сказал, что обсуждать этот вопрос бессмысленно — ведь ты отлично знаешь, что мне все равно надо уехать. Мне не хотелось снова и снова приводить свои доводы, объяснять, зачем я еду. Ведь ты всегда заставляла меня повторять их. Каждый раз, когда я возвращался к тебе в Братиславу. И при этом молчала, помнишь? Но на этот раз, пожалуй впервые, захотела привести мне свои доводы.

— Ты отдаешь себе отчет в том, что делаешь?

— Я должен ехать… потому что… Ну, не буду перечислять тебе все причины, упомяну лишь о имеющих отношение к тебе… Ты, должно быть, не понимаешь, что я уезжаю и возвращаюсь туда, в частности, потому, что люблю тебя…

Ты неестественно рассмеялась и спросила:

— Соображаешь ты, какую говоришь бессмыслицу? Значит, ты меня любишь и в то же время не хочешь оставаться со мной?

Я просил постараться понять меня: я верил во все в первую очередь потому, что стремился претворить свою веру в жизнь.

— В противном случае ты перестал бы верить в свой коммунизм? — холодно спросила ты.

Я ответил, что, может быть, тогда перестал бы тебя любить.

— Думаю, — добавил я, — что не мог бы тебя любить, не зная, что могу в любой момент вернуться к своему делу. Вероятно, у меня сразу возникло бы чувство одиночества. — И повторил только что сказанное тобою мне о своей необходимости: — Я, вероятно, больше не почувствовал бы себя необходимым на своем месте, а значит, не мог бы по-прежнему быть необходимым и для тебя.

Может, я сказал это не точно такими словами, сейчас уж не знаю, сумел ли я выразить именно то, что думал, но ты изумленно посмотрела на меня.

— И потому, — закончил я, — я должен ехать.

— Но это невозможно, — прошептала ты так настойчиво, что мне на мгновение показалось, будто это и вправду невозможно. Твой силуэт темнел.