Словацкая новелла — страница 71 из 73

ька, очень. Я знаю, когда начала меняться — когда мое лицо и мысли устремились к земле и вместо солнца я стала видеть могилу; я была с ним на том свете, больше чем с вами, лицо мое бледнело, волосы седели, и только земля была черной, как сундучок, который он принес от столяра. Вот тогда-то я, должно быть, схватилась за сердце, тогда мне показалось, что он принес на плече не солдатский сундучок, а черный гроб; мальчик как-то съеживался под ним, усыхал, а гроб рос, и я уже видела его лежащим в этом гробу, мертвого, окровавленного, в пропитанной кровью одежде, и только лицо его зеленело, и я не знала, молиться над ним или плакать, и я плакала — сердце приказало мне плакать, я причитала над ним, и он начал оживать, покраснел — ему было стыдно, — но и пожалел меня, я знаю, он упрям, потому что очень сердоболен; тогда он в последний раз обнял меня и сказал: «Не плачьте, мама, не плачьте…» Как мне было не плакать, если я так горевала! Ведь я уже тогда знала, что не дождусь его с войны, не увижу больше: это видение — сундучок, превратившийся в гроб, — было плохим предзнаменованием. Он смеялся, когда я ему рассказала, как видела его в гробу, и все смеялись: мне, мол, мерещатся призраки, я плохо, кончу, если всюду буду видеть смерть, ведь никакой войны нет — когда он шел в армию, войны и вправду не было, но потом, когда он закончил обучение, потом началась война; чтобы ее начать, ожидали его, моего солдатика, а я никак не могу дождаться его, как его дождалась война…

— Я вернусь, мама, не плачьте!

Вернусь… Ушел… и до сих пор не вернулся. Мальчик впервые обманул меня. Намеренно? Я буду высматривать его, пойду искать на край света, найду его могилу, соберу кости, принесу домой и похороню их… Он будет дома, со мной, надо торопиться к нему.

— Мама, вы меня не слышите?

Слышу, доченька, только, притворяюсь, будто не слышу. Хочу еще минутку побыть с ним. Погоди, девонька, сейчас я с ним разговариваю, он здесь как живой.

— Я знаю, вы опять разговариваете с ним, точно нас здесь нет, с нами вы столько не говорите. Мы все время одни… Хоть бы отец был дома! А то вы дома, с нами, и все-таки вас нет, вы днем и ночью с ним, во сне повторяете его имя. Мама!

Я должна была бы пожалеть тебя, доченька, но не могу оторваться от него, он остался бы совсем один, я сержусь на каждого, кто хочет его у меня отобрать, ни на минутку его не отдам. Если он жив, то, быть может, имеет только меня, а если умер, то наверняка имеет только меня. Я потеряла его, дочка, и потому люблю больше всех, ведь никогда он уже не будет со мной, я всего-навсего покинутая сумасшедшая мать… Мне все не верится: неужели он и вправду никогда больше не будет со мной?

Город затих; они всегда приходят в тишине, ее создали их ноги, что шумят, как вода, и этот шум — тишина, которую можно услышать, в этой тишине звучат голоса — одинаковые и невнятные, в этом шуме можно разобрать только несколько слов. Печаль. Конец. Тщета. Глупость. Бесчеловечность. Гибель. Еще долго, еще несколько лет будут они шагать и молчать, и работать, работать; сначала сражались, а теперь будут работать, сначала разрушали, а теперь будут строить. А жить? Мужчины, когда вы будете жить? Ладно, пусть вы сами не хотели жить, но зачем вы отняли жизнь у моего сына — ему еще хотелось жить… В тишине их шаги слышны издалека, их много, уйма войск марширует в глубокой тишине. Тишина такая потому, что по городу шагают солдаты без оружия, без поясов, без музыки, без орденов, без песен, опустив головы.

— Мама, сегодня через город пройдет целая дивизия. Дивизия… Так называются парни, много красивых парней в военной форме. И моему мальчику дали другую мать — казарму, много матерей: роту, дивизию, армию, войну и смерть! Нет, вы не матери, а мачехи, вы позволили уничтожить наших ребят, сами уничтожили их!

Одевайся, девонька, слышишь, ты должна посмотреть на них… Они уже около кирпичного завода, уже слышны их шаги…

— Я не пойду, мама, мы напрасно ходим туда и жалеем их. Нам это не подобает. Что о нас подумают люди, и он… Вы не знаете, что бы он на это сказал, может, мы жалеем его убийц. Он не может быть там, среди них!

Жалость не может быть напрасной, дочка. Я жалею солдат; он солдат, а я его мать.

— Вы отлично знаете, что его нет среди них, да если бы и был, как вы найдете его в такой толпе?

Не бойся, дочка, любовь подтолкнет нас друг к другу. Если он среди побежденных, нет для него другого места, кроме моего сердца. Если он победитель, мертвый победитель, — я живой памятник на его могиле. Кто скажет, где мой мальчик? Не хочу знать, победитель он или побежденный, хочу лишь, чтобы он существовал.

— Для него, для него!.. Но он…

Девочка расплакалась. Я должна быстро одеться, они уже вошли в город, через несколько минут их поведут по площади, конвоиры будут кричать, собаки лаять, но их походка будет все такой же шаркающей, она будет все громче взывать о тишине.

— Мама, это ужасно, вы сами знаете.

Никто не знает, дочка, никто ничего не знает. Война перемешала людей, рассудки, языки — Вавилон, в мире нет ничего, кроме Вавилона, но и тот разрушен. Жив он? Убили его? Никто не знает, доченька. Земля поглотила людей вместе с Вавилоном, никто о них ничего не знает, а мертвые даже не расскажут, где находятся, даже не знают своего имени. Живые условились с мертвыми молчать. Я должна поторопиться. Ты слышишь, как страшно они молчат? Так громко молчать могут только живые, которые несут на плечах мертвецов и боятся, как бы они не упали, не разбились, боятся рассердить мертвых…

— Вы опять начинаете, мама… Надо идти…

Хорошо, доченька, пойдем, две пары глаз больше увидят, я знаю, ты тоже ждешь его, ведь это твой брат, пойдем, дочка… Отец тоже мог бы всматриваться. Отец… Он еще ни разу не был дома в такое время, когда их ведут, не слышал этой тишины.

— Пойдем, мама, но обещайте не плакать на людях.

Плакать… Пообещай, дочка, не выходить замуж, не умереть, пообещай — и проклянешь свое обещание, не сдержишь его. Я всегда плакала при виде солдат, плакала, даже когда солдаты пели; может, они тоже хотели бы плакать, но им приказали петь. Солдатам никогда не приказывают плакать. Девушки смеялись бы над ними, командиры ругались бы, плач солдат заглушил бы команду, в слезах солдат утонула бы война.

— Плачьте дома, на Главной улице вы не должны плакать, не должны надевать туда черное платье. Он очень печален, ваш плач, мама, он страшен, люди…

Я знаю, люди возмущаются: по городу ведут  у б и й ц, а я плачу, знаю… Оставь меня, я не могу не плакать и черное платье надену; если я перестану плакать, я умру. У меня нет… не помню, когда я носила какое-нибудь другое платье, не черное. Первым солдатом, которого я увидела, был мой отец, и тогда же я видела его в последний раз, но на его могилу я ходила каждый год — сначала пешком, затем поездом, на могилу ходят в черном платье. Потом я вышла замуж, родился твой брат, сейчас он мог бы уже жениться, но он принес сундучок, черный сундучок с белой надписью — на нем было написано его имя, как на памятнике, — и ушел. С тех пор я его не видела. И ты будешь носить черную одежду, дочка, ведь он твой брат, мы будем вместе отправляться на его могилу, только не будем знать, куда идти, не найдем ее. У неизвестного солдата нет могилы. У тебя еще нет черного платья? Верно, еще нет. Это хорошо, доченька, но тебе придется его купить… раз его убили… придется…

— Я не верю, мама!

А я, я верю? И да и нет. Потому-то плачу, потому-то ищу его. Поторопимся, дочка, они уже выходят на Главную улицу, оттуда пойдут на площадь, там их лучше всего видно, нам надо разглядеть их с самого первого ряда, ни одно лицо не должно ускользнуть от нас. Только бы нам узнать его, только бы…

Я чуточку запоздала, в городе много людей, множество любопытных, голодных, готовых есть человеческое мясо. Боже, кто их насытит! Такая бойня была, а все мало, целыми днями ничего не делают, улицы полны с утра до ночи, не проберешься сквозь толпу, страх берет; и хоть бы они шепотом говорили о своем голоде, но они кричат, мужчины жаждут женщин, женщины — мужчин, говорят о таких вещах вслух, без всякого стыда, остановятся и стоят столбом, с глазами, расширенными от голода, ненависти и жажды наслаждения, его-то они получают, ведь война кончилась; меж ними никак не проберешься, а мне необходимо, необходимо, ведь может пройти мой мальчик, вы уж простите, но мне необходимо!.. Вы никого не ищете, вам хочется просто поглазеть, увидеть побежденных, униженных, насладиться своей силой, вы будете насмехаться над ними… Рядом со стражей гордо, с лаем выступают собаки — ведь они ведут людей; я раньше ничего подобного не видела, до этой войны собаки водили только овец на пастбище и с пастбища в загон, а сейчас ведут… Люди добрые, скажите, кого это ведут под конвоем?

Боже, как страшно кто-то крикнул! Пойдем, дочка, почему ты выпустила мою руку? Стыдишься меня? Не стыдись, не бойся, я спрячу волосы под платочком, не стану смотреть на людей, и в мои глаза никто не заглянет, я буду смотреть только на солдат, я не сошла с ума, девонька, не бойся, я только очень сильно люблю — все, кто любит очень сильно, кажутся сумасшедшими. Куда ты идешь, доченька?.. Дочка!

Ушла. Ей стыдно. Он бы не стыдился, нет. Когда его поведут среди тех…

— Бейте их, убийц!

Собаки не допустят, никому не дадут подойти к ним, никто не посмеет бить их, но я, если они убили моего сына… Собак я не боюсь, я никого не боюсь… Дочка, куда девалась моя дочка? Почему мне так не хватает ее? Пусть идет, я знаю, она тоже будет искать, мой сынок уже вышел на Главную улицу, она будет искать брата.

Пропустите меня, люди, пропустите, я должна…

Меня не пропускают, парни толкают локтями, ругают из-за черного платка — женщине это, мол, не подобает, матери не подобает…

Как тихо они идут, даже не верится, что приближается первая шеренга, идут, и чем ближе они подходят, тем тише в городе.

— Куда ты рвешься, женщина?

К сыну рвусь, хочу найти его, должна…