Словацкие повести и рассказы — страница 23 из 82

На лоб его набежали морщины, и правая рука потянулась к винтовке. Он оперся на нее и окинул взглядом прогалину, усыпанную цветами.

Да, здесь прошел кованый сапог, но плакун-трава поднялась. Смерть налетела, как смерч, а он все-таки жив. Плакун-трава и он. Потерял сознание, потерял много крови, но сердце бьется.

— Палё, Палё, — простонал он, увидав лежащее рядом тело. Он подполз к Палё, схватил за плечи и стал трясти. Потом положил руку на его лоб и с отчаяньем прохрипел:

— Умер!

Собственный голос испугал его. Вместе с Палё ходили они в школу. Были влюблены в одну девушку. Вместе ушли к партизанам. А теперь его товарищ мертв.

Ему стало холодно.

Умер… Палё умер! А где остальные? На прогалине никого не было. Даже дрозд улетел.

Внизу, в долине, слышались выстрелы.

Это немцы возвращаются, стреляют для храбрости, подумал он и, не оставляя винтовки, пополз по мягкому мху. Под коленями похрустывал сухой черничник. На ноги не встать — очевидно, перебиты мышцы.

Он долго полз вверх по косогору, а когда солнце зашло, обессилев, свалился на бок и мгновенно уснул.

Когда он проснулся, сентябрьское солнце стояло высоко в небе. Раны жгло меньше, но от тупой боли ноги совсем одеревенели. Наверное, он спал как убитый и ни разу не шевельнулся во сне — за это время паук свил паутину меж двумя еловыми ветвями и протянул прозрачную нить к лопуху рядом с прикладом его винтовки.

Раненый партизан протер глаза, повернулся на спину и мутным взглядом посмотрел на паука-крестовика. Тот обвивал паутиной трепещущую мушку. Партизан с жалостью следил за обессилевшей жертвой.

Товарищи далеко и, конечно, считают его погибшим, а он жив! Ведь могли бы предположить, что он не погиб.

Он пошевельнулся и вскрикнул от боли. «Пусть думают, что погиб, — прошептал он, — не сегодня, так завтра! Как эта муха!.. Нет, — он снова взглянул на паутину, — я должен ее спасти».

Он, застонав, сел и дулом винтовки разорвал паутину, раздавил кулаком крестовика и дрожащими руками высвободил мушку из тенет. Мушка засветилась в солнечных лучах, как зеленоватая жемчужинка, но оставалась неподвижной. Он взял ее, подышал, чтобы оживить, и лицо его совсем потускнело. Поздно! Вот так и его найдут, придут, чтобы спасти. Но… но будет поздно.

Он отбросил винтовку, положил раздавленного паука на лист подорожника, дунул, и паук исчез в черничнике, только ножка осталась на листке.

«И меня вот так же оторвали от отряда, — подумал он и вытер тыльной стороной ладони холодный пот со лба. — Я еще могу двигаться, но надолго ли хватит сил?»

Черничник здесь был редкий. Наверное, его прочесала медвежья лапа, а может, перезревшие ягоды сами опали. Багряным глянцем отливала брусника. Раненый партизан долго собирал ее. Сухим языком он давил ягоды — кислый сок приятно увлажнял рот. Он не чувствовал голода, мучила страшная жажда. Вот бы отыскать родничок — хоть два глотка холодной воды! О том, что будет дальше, он не думал. Только бы утолить жажду. Потом можно уснуть и больше никогда не просыпаться! А вдруг он проснется здоровым и сможет подняться на ноги? «Ерунда, — он махнул рукой. — Когда уже нет никакой надежды, начинаешь верить в чудеса».

Он долго оглядывался вокруг. Он любил горы. Сколько раз лазил по склонам, собирая грибы, когда учился в педагогическом, сколько раз косил в каникулы дядюшкин луг на Брындзовце. Но сейчас все это давило, угнетало его: черника налилась, словно для того, чтоб кровянить ладони, а малина с ежевикой — чтоб обдирать лицо. Он был совсем беспомощен и, убедившись, что тяжело ранен, возненавидел лужайку, на которой очнулся.

Далеко впереди белели скалы, и он глядел на них с тоской. Как давно это было, как давно! Еще мальчишкой он спускался в пещеру с фонарем. Тогда ему казалось, что там прячется Яношик[10], да и в народе ходила молва, будто в долине есть пещера с кладами.

«Пещера, — мелькнула у него мысль, — что, если доползти до пещеры? Уж от дождя-то она укроет!»

Непонятная сила помогала ему ползти все выше и выше по бурому травянистому склону: так тащится вверх подстреленная рысь, чтобы на отвесной скале, из последних сил зализывая рану, стекленеющим взглядом окинуть долину и изойти кровью. «Лучше уж умереть в горах, чем дома», — подумал партизан и после короткой передышки продолжал свой мучительный путь. Он внушал себе, что смерть близка, но где-то в глубине души таилось желание жить. Вся надежда была на пещеру, он верил, что найдет там воду.

Губы растрескались от жажды и лихорадки. Черника уже не помогала, а в полдень, когда он задремал, ему приснилось, что он лежит в ручье и вода льется в рот. Он громко застонал. Не от боли — от жажды, ставшей еще нестерпимее оттого, что во сне он наслаждался водой.

— Пить, пить, — застонал он.

На коленях, на животе, помогая себе локтем и винтовкой, он полз выше и выше. Солнце угасало, земля холодела и словно притягивала к себе — так трудно было передвигать колени, локти, все тело. Винтовка становилась все тяжелей, будто ствол ее залили свинцом. И вдруг земное притяжение ослабело. Он приподнялся, опираясь на руки. Глаза его расширились, и улыбка стерла гримасу страданья. Первая улыбка за долгие часы! На расстоянии вытянутой руки трепетал родничок. Он не почувствовал боли в ногах, не слышал крика, вырвавшегося у него, и на четвереньках добрался до воды. Он жадно глотал ее, смачивал лицо, пил и никак не мог напиться. Ему казалось, что вода холодна, как лед, и тяжела, как ртуть. Наконец он утолил жажду и уснул глубоким и спокойным сном.

Проснулся от холода. Над ним курился осенний туман. Холодное солнце, словно залитый кровью глаз, проглядывало сквозь макушки елей. Трава покрылась росой, и намокшая одежда неприятно прилипала к телу. Он сорвал лопух и стал слизывать с него влагу, но, вспомнив, что лежит возле родника, снова опустил в воду лицо. Долго рассматривал мох, на котором четко отпечатались следы какого-то животного. Чуть выше он увидал горошины помета. «Наверное, ночью спугнул серну», — промелькнуло в голове. Совсем ослабев от голода, он с трудом пополз дальше к скалам.

Пещера осталась такой, какой он помнил ее с детства, лишь ель перед лазом разрослась. Он поискал взглядом две буквы, «О» и «К», — свои инициалы, вырезанные в коре дерева двенадцать лет назад. Может быть, буквы, залеченные живицей, заросли, а может, они оказались теперь так высоко, что их уже не отыскать.

— Эх, видно, пришел тебе конец, Ондрей Коняр, — прошептал он.

Ондрей Коняр, двадцатипятилетний учитель, лыжник и футболист, храбрый партизан, стал калекой. Уж не страшный ли это сон? Он слегка надавил на лодыжку и вскрикнул от боли. Рыдал, словно ребенок. Потом, все еще всхлипывая, набрал черники и полными пригоршнями стал отправлять ее в рот. Но голод не утихал.

Он вспомнил, с каким аппетитом пил однажды кислое молоко в лесной сторожке. В течение трех дней в окруженье у них маковой росинки во рту не было. Но тогда голодали все, голод терзал каждого. Теперь же он страдал от голода один, и поэтому ему было невыносимо тяжело.

Он вполз в пещеру, зажег спичку. С потолка свисала гроздь летучих мышей. Коняр с отвращением сплюнул. В пламени второй спички он увидал кучу хвои и подполз к ней — интересно, кто это мог ее приготовить.

Чемодан! Большой чемодан… Через минуту отлетела крышка, и Коняр остолбенел от удивления: горшок с салом, консервы, сухари, две литровые бутыли, шоколад, овчинный тулуп, а за чемоданом мешок картошки.

Коняр судорожно макал сухари в сало и проглатывал, почти не прожевывая. Он накинул на себя тулуп, откупорил бутыль и стал промывать сливовицей раны. От боли на глазах выступили слезы, он стиснул зубы, и наконец боль отступила. «Как сюда попали эти припасы?» — подумал он. И вспомнил, что месяц назад, как только разнесся слух, что идут немцы, люди стали уходить в горы. Говорили также, что пильщик Богуш скрывался где-то в пещере и только недавно вернулся домой.

Коняр отхлебнул из бутылки. Водка согрела его, и он ободрился. «Раны пока не гноятся. Убежище надежное, немцам его не найти, есть запас еды — может быть, отлежусь и через несколько дней поднимусь на ноги!» — подумал он.

Прошла неделя. Консервы почти кончились, ночи становились холодней, а здоровье Ондрея Коняра не улучшалось. Как только он пытался привстать хотя бы на колени, лодыжки пронизывала острая боль, словно их пилили. Снова пришло отчаяние. Он свыкся с холодом, с сухой пищей, с пещерой, только с одиночеством свыкнуться не мог.

Чаще всего ему снилось, что он ходит на лыжах со своими учениками или поет хором с партизанами. Первые дни, чтобы не отвыкнуть от звуков речи, он старался размышлять вслух. Теперь почти совсем не говорил. Лишь имитировал писк летучих мышей, клял про себя на чем свет сову и шикал на гадюку, которая выползала погреться на солнышке.

Однажды вечером он лежал возле пещеры и как обычно предавался воспоминаниям. Это было пять лет назад. Летняя ночь на горной лужайке благоухала богородицыной травкой. Догорал костер, храпели уставшие за день косари. Дремали и женщины, и только он не спал. И она… Елена, Елена — его и сейчас волнует это имя! Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, он крепко держал ее теплые руки, а когда угли совсем погасли, они укрылись в копне сена. Как страстно целовал он ее, и как жарко прижималась она к нему всем разгоряченным телом! Аромат ее кожи напоминал запах миндаля, а волосы благоухали, словно зрелые колосья пшеницы. Но и в те дни его тянуло к людям — он стремился поделиться с ними своим невыразимым счастьем.

Коняр снова отхлебнул из бутыли и задумался, почему ему всегда были так нужны люди. Потому что радость становится полнее, если с кем-нибудь поделишься ею, а в горе меньше страдаешь. «Почему я пошел к партизанам? — думал он. — Пошел ли бы я в горы один? Никогда! Ушли знакомые, Палё, и я с ними».

Он стал участником восстания, все нравилось ему, пока он был вместе с товарищами, но сейчас он проклинал себя. Ведь восстание швырнуло его в ужасающее одиночество, мысли жгут его больнее, чем раны. Прежде он ни в чем не сомневался, а сейчас страшно даже подумать о будущем, он лишь вспоминает о том времени, когда был среди людей.