1
Ондрейко всем телом прижался к каменному забору. Маленькими детскими ручонками он шарил по его шероховатой, неровной поверхности, стараясь найти место, которое он присмотрел еще засветло. Где-то тут должен был торчать ровный и плоский камень, уцепившись за который можно взобраться на забор и перемахнуть в сад.
Он уже нашел это место, но тут же вздрогнул и сжался. Ему показалось, что по узкому проулку между садами кто-то идет, у ручья под босыми ногами зашуршала трава. Затаив дыхание, он прислушался.
Но летний вечер был тихий-тихий. И только снизу, от корчмы, долетал неясный шум голосов, сливающийся с мерным журчанием ручья. Вечерний ветерок едва шевелил листвою — он не срывался, не шумел, только играл, как играет перед сном ласковый успокоившийся ребенок.
Ветерок был легкий, он приносил всевозможные запахи. Запах стада, которое, возвращаясь с пастбища, прошло здесь час назад; знакомый запах молока, тмина и ромашки; запах свежескошенного сена; запах ручья; влажный и пряный запах садов и дозревающих яблок. И над всем этим — великолепный, пьянящий аромат груш, уже мягких и сочных. У Ондрейко даже мороз прошел по спине, когда он ощутил этот запах. И он решился. Ловко вскочил на каменный выступ и стал осторожно ощупывать гребень забора. Штукатурка по всему гребню была утыкана острыми осколками битого бутылочного стекла. Взобравшись на забор, Ондрейко осмотрелся. Вечер был темный, луна не взошла. И все же он различил в редкой листве тяжелые и крупные плоды. Груша росла возле самого забора. Ондрейко пригнулся и прыгнул в темноту. Руками ухватился за крепкую ветвь и уселся на ней — дерево качнулось, и крупные созревшие плоды посыпались в траву.
Ондрейко расстегнул рубашку и принялся рвать груши, засовывая их за пазуху. Но скоро остановился: соблазн был слишком велик. Мальчик торопливо надкусил грушу и даже вздохнул от наслаждения — прохладная сладость наполнила рот и разлилась по всему телу. И только теперь, когда он был на вершине блаженства, на него вдруг напал страх, заговорила совесть. «Если б узнала мама», — с ужасом подумал он и сразу захлебнулся сладким соком. Он хотел было все бросить и прыгнуть обратно на забор, но тут снизу раздался голос:
— А ну-ка, пожалуйте сюда!..
С перепугу Ондрейко чуть не свалился. В отчаянье он еще крепче сжал ветку, боясь глянуть вниз, откуда раздался вкрадчивый голос. Он узнал — и сразу понял, как ужасно его положение, — он узнал старого Гржо, человека безжалостного и беспощадного, бессовестного, как говорила мама.
— А ну спускайся… выродок!
Теперь в этом голосе уже не было вкрадчивости, а только злоба и угроза.
Ондрейко молчал, судорожно ухватившись за дерево, а ему хотелось громко заплакать, закричать, чтобы его услышали на другом конце деревни: «Мама, мама, где ты?!»
— Вот я тебя… сейчас ты у меня узнаешь!..
Старик чем-то зашуршал; Ондрейко краем глаза глянул вниз и с ужасом увидел, что какой-то предмет, пробираясь меж ветвей, приближался к нему. Когда этот предмет оказался совсем близко, Ондрейко разглядел длинный шест с заостренным концом. Шест все приближался. Натыкаясь на ветки, он искал мальчика. Наконец острие настигло Ондрейко и больно укололо между лопатками. Мальчик вскрикнул, тихонько застонал. Слезы брызнули у него из глаз и потекли по щекам.
— Вот я тебе покажу, как на чужое добро зариться!..
Шест снова и снова впивался в тело мальчика, колол руки, ноги. Очнувшись от столбняка, Ондрейко стал карабкаться выше. Но шест и там настигал его, бил, колол…
Наконец Ондрейко взобрался на самую вершину. Оттуда был виден нижний край деревни, несколько мигающих огоньков и широкая полоса света, упавшая на дорогу перед корчмой. Он посмотрел в ту сторону, ему хотелось разглядеть свой дом — ведь должна же мама увидеть сына, должна прийти ему на помощь! Он тяжело вздохнул; вздох шел из самого сердца — трепещущего, перепуганного сердечка. Но старый Гржо не давал ему передышки. Заостренный конец шеста снова приблизился и снова бил, колол, царапал. Еще пять, еще десять сантиметров… Верхушка дерева раскачивается, гнется, ветки трещат. Но шест…
— Не бойсь, не уйдешь!..
Старый Гржо размахнулся и яростно ударил шестом. Мальчик вскрикнул. Верхушка подломилась, и Ондрейко полетел вниз. Тело его глухо стукнулось об забор, съехало по остриям битого стекла, и мальчик бездыханным упал в пыль посреди узкого проулка между садами.
Старик плюнул и отшвырнул шест. Внимательно осмотрел сломанную верхушку и злобно проворчал:
— Вот беда… убытку-то сколько! Ах ты, выродок!..
Из-за забора, оттуда, где упал Ондрейко, доносились тихие стоны. Это немного обеспокоило Гржо. «Не слишком ли я его сильно покалечил?» — подумал он, но только махнул рукой и побрел к дому.
Деревня засыпала. Постепенно гасли огни, мелькавшие среди деревьев, затихал шум перед корчмой. Над синеющим вдали ельником появился рог месяца. Поднялся ветерок, зашумел в ольшанике у ручья, в ветвях фруктовых деревьев. В промежутках между его слабыми пока еще порывами слышались тихие жалобные стоны Ондрейко.
Вскоре в проулке раздались твердые мужские шаги. Захрустел песок под коваными сапогами. Вдруг человек в недоумении остановился. Что это? Он двинулся на тихий прерывистый стон. В следующую минуту, склонившись над Ондрейко, он чиркнул спичкой.
— Э-э… да что же это? — протянул он в удивлении.
Ондрейко лежал в придорожной пыли. Лицо его было испачкано, залито слезами, полузакрытые веки дрожали. Груши, которые он напихал за пазуху, превратились в кисель и смешались с кровью, обильно сочившейся из израненного тела.
— Ондрейко, — прошептал человек, — что с тобой стряслось?..
Но Ондрейко не открыл глаз, не шелохнулся, только снова застонал.
— Ну и ну… — произнес человек и почесал затылок, не зная, как поступить.
Потом вдруг решился, поднял мальчика на руки и понес его. Всю дорогу он приговаривал:
— Ондрейко, как же так? Что же это с тобой стряслось?
Перед домом Ондрейко открыл глаза, обвел ими вокруг, как бы узнавая место, и прошептал:
— Мама…
Человек остановился.
— Не бойся, к ней идем. Что с тобой случилось?
— Старик… Гржо… палкой…
Мальчик снова умолк и закрыл глаза.
Человек стоял на улице перед темными окнами дома Анки. Он осторожно опустил мальчика на землю перед калиткой и постучал в окно.
— Председательница!..
Никто не отозвался. Дом был темным, немым. Но в глубине двора, кажется, кто-то зашевелился. Человек перегнулся через калитку и повторил:
— Председательница… ты дома?
С крылечка перед кухней поднялась женщина.
— Дома. Кто это?
— Я, не узнаешь? Яно Гбур…
— Ах, это ты, — удивленно произнесла Анка. — Чего тебе надо? — спросила она и пошла к калитке.
— Сына я тебе… — сказал Яно и вдруг почувствовал, что произнес эти слова слишком громко, что они как-то не вяжутся с тишиной летней ночи, что звук их болезненно ранит слух.
— Сына… — повторила Анка и заторопилась. — А я все жду его к ужину, волнуюсь…
Она была уже у самой калитки и со страхом посмотрела через нее. В это время Яно поднял Ондрейко на руки. Мальчик застонал.
— Ах!.. — вскрикнула Анка и схватилась за плетень.
— Не бойся, Анка. Ничего с ним не сделается.
Яно Гбур протиснулся в калитку, неся неподвижное тело мальчика. Пройдя низкие темные сени, он вошел в комнату, разыскал впотьмах кровать и уложил на нее Ондрейко. Анка шла за ним не дыша, с повисшими, как плети, руками и почему-то на цыпочках.
Яно вытер лоб. Он вспотел не столько от тяжести — Ондрейко был легок как перышко, — сколько от внутреннего волнения, которое не покидало его с того самого момента, когда он нашел Ондрейко у забора Гржо.
— Где у тебя свет зажигается?
— Слева… Нет… Справа… — лепетала Анка. Она никак не могла собраться с мыслями. — Погоди, я сама…
Руки их встретились на выключателе, и Яно Гбур почувствовал, как дрожит ее рука. Свет залил просторную комнату. В углу стоял стол, покрытый чистой льняной скатертью, а на нем две тарелки.
— Ждала его ужинать, — промолвила Анка и как-то неуклюже, чувствуя скованность во всем теле, подошла к кровати, осторожно присела на краешек — так садятся к спящему ребенку, когда боятся разбудить его, — и, склонив голову, неподвижно уставилась на сына.
Яно Гбур стоял со шляпой в руках, не отрывая взгляда от светлых волос все еще красивой Анки.
Он переминался с ноги на ногу, мял шляпу в руках и наконец решился:
— Уксусом бы его, Анка…
Анка подняла голову, словно ее только что разбудили.
— Да-да, уксусом…
Потом вскочила, побежала к полке и схватила бутылку. Она так торопилась, будто от каждой секунды зависело спасение сына.
— Ондрейко… Ондрейко… — шептала она, растирая мальчика.
Все тело Ондрейко было покрыто кровоточащими ранами от битого стекла и темными ссадинами от острой палки Гржо. Анка смотрела, недоуменно качала головой, словно удивляясь какой-то нелепой ошибке, какому-то невероятному известию.
Вдруг она резко вскочила. В глазах ее блестели слезы, но гнев уже исказил ее лицо.
— Кто это его? Кто?! — пронзительно крикнула она.
Яно Гбур опустил голову, пристально разглядывая свою шляпу. Анка подскочила к нему, схватила за широкие плечи, затрясла:
— Скажи!.. Не скажешь?!
Но Яно не поднял глаз, он даже отвернулся, избегая бешеного взгляда Анки.
— Он сказал — Гржо, тесть…
Яно запинался — слова застревали у него в горле. В эту минуту он готов был провалиться сквозь землю, раз и навсегда покончить со своей проклятой жизнью.
Руки Анки сползли с плеч Яно. Силы покинули ее так же внезапно, как и пробудились. Отступив назад, она всхлипнула и упала на кровать. Ондрейко очнулся, открыл глаза и, казалось, улыбнулся:
— Мама…
Анка громко заплакала.
Яно топтался на одном месте, не зная, что делать, что сказать. Ему было жаль Анку, очень жаль. Он не задумываясь готов был отдать свою жизнь, только бы помочь ей. Яно шагнул было к дверям, но в нерешительности остановился посреди комнаты.
— Иду это я… — заговорил он, теребя шляпу, — иду к старику, звал он меня. Слышу, кто-то стонет в проулке. Нагнулся и вижу: лежит, бедняжка… — Голос Яно оборвался.
Анка вытерла слезы. Прикрыв одеялом стонущего сына, она повернулась к Яно. Взгляд Анки остановился на нем, но она, казалось, не видела его. Яно испугался этого взгляда, отсутствующего, холодного. Он вздохнул.
— Одни лишь несчастья приношу тебе, Анка… А я бы хотел… ей-богу… Эх!.. — и, повернувшись, пошел к дверям.
Он уже взялся за ручку двери, но остановился, медленно, робко оглянулся.
— Анка…
Но Анка смотрела на сына; она не могла оторвать глаз от его измученного лица, ничего не слышала, кроме стонов мальчика. Ондрейко дышал тяжело, будто его что-то душило, все бледнел и бледнел, на лице его, белом как бумага, не осталось ни кровинки. И Анку охватил панический страх. До сих пор она не успела даже подумать об этом, но сейчас страшная мысль пронзила все ее существо: умрет, ой, умрет!
Яно Гбур оторвал руку от двери и неожиданно быстро и решительно подошел к кровати. Осторожно прикоснулся к Анкиному плечу.
— Я хотел бы помочь тебе, Анка. Пойду запрягу… за доктором…
Анка подняла глаза — быстро, как бы пробудившись от тяжкого сна. Он стоял перед нею, большой, сильный; Анка схватила его за руку — ведь он был ее последней надеждой, — торопливо заговорила:
— Да… да… доктора… скорей запрягай…
Она вскочила и, не отпуская руки Яно, подталкивала его к двери. Немного успокоившись, она даже вышла с ним во двор.
— Спасибо тебе, Яно. Спасибо за все.
О Яно! И перед Анкой на мгновение предстала вся юность, все те дни, когда Яно принадлежал только ей, был только ее Янко.
Они стояли друг перед другом, и каждый думал о том, какая была бы радость вернуться на десять лет назад! Серп месяца плыл над садами. Ветер усилился, стал свежее, порывисто налетал на вершины деревьев, поднимал пыль с земли.
Анка вздрогнула.
Яно пришел в себя, оторвал взгляд от ее лица. Нет, ничего уже не поделаешь, прошлого не вернуть… Он глубоко вздохнул.
— Исковеркал я себе жизнь, Анка. Проклятая у меня доля! Эх!..
Анка отняла свою руку.
— Что было, то прошло, Янко. И не воротится, — о грустью сказала она.
— Не воротится… — глухо повторил Яно, скрипнул зубами и сжал кулаки. Но голова его тут же склонилась на грудь, а в голосе, упавшем до шепота, прозвучали покорность и смирение: — Да, не воротится…
Яно вышел со двора и широко зашагал по дороге, Анка все стояла у калитки, пока вой ветра не заглушил шума его шагов.
2
Облако пыли неслось по дороге. Подобно гигантскому чудовищу, оно перекатывалось между домами, перемахивало через плетни и заборы, миллионами песчинок било в окна. Черные, грозные тучи заслонили месяц. Ветер сорвал с корчмы плакат, на котором был изображен колорадский жук, завертел его, поднял над землей и снова бросил вниз. Плакат трепетал, как крылья птицы. Деревья гнулись под порывами ветра; молодые — гибко и покорно; старые — нехотя, сопротивляясь и дерзко шумя вершинами, — ведь они не впервые вступают в схватку с вихрем.
Только великан ясень, росший во дворе Яна Гбура, не склонялся перед ветром. Густая крона, как мощная грудь, была ему защитой. Ветер налетал, откатывался и снова налетал, стремясь сломить препятствие, покорить вражескую крепость, но крепость не сдавалась.
Это дерево было семейной реликвией Гбуров. Посадил его еще дед Яно — сгодится, мол, на мебель внучкам и правнучкам в приданое. Но в роду Гбуров, как назло, девочек не было — рождались одни мальчишки, и приходилось делить и без того небольшой участок. А ясень все стоял, закрывая двор, избу, все хозяйство.
Яно вошел в сарай, где лежала сбруя и стояли возки. Он выкатил оттуда легкий шарабан, бросил в него все необходимое и, борясь с ветром, направился к конюшне. Когда он выводил Императора, ветер с такой яростью хлопнул дверью, что конь встал на дыбы, будто кто-то выстрелил у него над ухом.
В тот же миг налетела туча пыли и, закрыв все вокруг, воронкой завертелась посреди двора и исчезла. Когда Яно, проклиная непогоду, открыл глаза и огляделся, он увидел в дверях дома свою жену. Растрепанная, толстая, в одной рубахе — видно, только что с постели, — она стояла на пороге, пытаясь сквозь тьму разглядеть, что делается во дворе.
Яно ничего ей не сказал и молча стал надевать хомут на Императора.
— Это ты? — не выдержав, окликнула его жена елейным, воркующим голоском.
— Я… — пробурчал себе под нос Яно.
— А-а… Что ты там делаешь?
— В город надо…
— Сейчас? На ночь глядя? Гроза ведь идет…
Яно молчал.
Все еще елейным голоском, в котором, однако, уже слышались нотки раздражения, она продолжала приставать к мужу:
— Да отвечай же наконец! Чего тебя туда нелегкая несет?
Яно неохотно отозвался:
— К доктору…
— Та-ак… Что, отец разве захворал?..
— Нет…
— Уж не мама ли?
— Нет.
— Да говори же — кто? Вот ведь пень — слова от него не дождешься!
Яно только буркнул что-то в ответ и пошел снова в конюшню. Вывел вторую лошадь и молча стал ее запрягать.
Жена спустилась с крыльца. Шлепая босыми ногами и придерживая рубаху, которую ветер задирал чуть ли не на голову, подбежала к Яно.
— Кто же это заболел? Отвечай!.. — допытывалась жена, осторожно хватая его за руки.
Яно брезгливо стряхнул ее руку, будто к нему прикоснулась жаба.
— Оставь меня в покое! — мрачно проговорил он.
Но женщину уже охватила злоба, вся сладость исчезла из ее голоса.
— Не оставлю!.. Говори — кто?.. — властно потребовала она.
— Ондрейко… — пробормотал Яно, чтобы отвязаться. Он даже не мог посмотреть на жену — настолько она стала ему противна. Жена покачнулась, будто ее одарили. Порыв ветра взметнул ее рубаху, и на мгновение в темноте светлым пятном обозначились жирные ляжки.
— Председательши?..
В голосе жены послышался испуг, страх, предчувствие чего-то злого, неотвратимого.
Яно молчал.
Она цеплялась за него, ждала, что он скажет, — он, любимый, желанный, тот, которого она добивалась против воли родителей, наперекор всему на свете. Но Яно молча затягивал хомут и даже не оборачивался к ней.
— Председательши… — уже не сомневаясь, прошептала она и, бессильно опустив руки, замерла.
Ветер разметал по ее лицу длинные черные космы, она выглядела беспомощной, жалкой и все же почему-то внушала ему отвращение. Яно расслышал не то шепот, не то вздох, но ничего не сказал. Да, она любит его, но такая любовь скорее в гроб вгонит, чем даст радость. Это любовь властная, повелительная, она основана на богатстве. Как хомут, давит ее богатство. Нет, нет, Яно не хочет такой любви, хватит с него. И в эту минуту ему стало ясно, что никогда, никогда больше не примет он этой любви.
Ветер завыл в трубе, зашумел в ветвях ясеня. Он взметнул солому, что лежала на дне возка, и, завертев ее штопором, унес далеко за дом. На севере, над Галубенцом, все небо прочертила молния. Далекие, глухие раскаты грома донеслись из-за горных вершин.
Женщина сразу же очнулась, выпрямилась, большая и неуклюжая, и, как бы грозя небу, простерла руки.
— Шляешься к ней!.. Шляешься!.. — дико заорала она, стараясь перекричать свист ветра и шум приближающейся грозы.
Яно резко повернулся. Грудь его разрывалась от давно сдерживаемой злобы, мышцы неестественно напряглись, даже мурашки забегали по спине. Он посмотрел на жену — обезумевшую, растрепанную, — его захлестнула ненависть, она росла, подымалась, захватила все его существо. Яно с трудом перевел дыхание.
— Замолчи… — сказал он глухо.
Но жена уже не могла сдержаться, ничто уже не могло ее остановить.
— Шляешься!.. — кричала она вне себя. — Я знаю, что шляешься!.. К этой ведьме красной…
Она кинулась на мужа. Он толкнул ее с такой силой, что она, спотыкаясь, отлетела на середину двора. В исступлении Яно двинулся на нее, не пытаясь больше сдерживать накопившуюся злобу.
— Ах ты, подлая!.. Ты еще пыль с ее ботинок будешь лизать, понятно? Не смей даже имени ее произносить своим поганым языком, слышишь?
Молния сверкнула совсем близко над деревней. В свете ее она увидела Яно: он шел на нее со сжатыми кулаками, охваченный одним диким желанием — бить, бить, бить, чтобы дать выход накопившейся злобе и ненависти. Но она не двинулась — это было выше ее сил, она не привыкла отступать перед чем бы то ни было. Она считала, что должна получить все, чего бы ей ни захотелось в жизни, и даже сейчас она не поняла, что навсегда, безвозвратно утратила власть над мужем. Вместо того чтобы уступить, смириться, она еще больше разошлась, раскричалась, брызгая слюной:
— Бандит… Голодранец… Только посмей! Кто ты такой?! Нищий! У тебя и крыши над головой не было, если б не мои деньги. А лошади, а коровы, чьи они? Твои или мои? Ишь ты, голодранец, а еще туда же… На-кось, выкуси…
И она сделала непристойный жест. Яно шагнул к ней:
— Замолчи… не то забью до смерти! — повторял он незнакомым сдавленным голосом.
Они были уже совсем близко друг от друга. Но жена даже не пыталась бежать. В ярости она выпрямилась во весь рост и крикнула ему в упор:
— Бандит!.. Убей лучше свою… — она выплюнула мерзкое слово.
Яно видел перед собой широко раскрытые, бешеные глаза, дико развевающиеся пряди черных волос. Он ударил наотмашь. Раздался короткий вскрик, глаза исчезли, белая рубаха пошла волнами. Жена упала.
Яно стоял над ней, испытывая чувство облегчения. В жизни он никого еще и пальцем не тронул, боялся собственной силы. К этому удару он готовился долго, очень долго, он вложил в него всю горечь своей исковерканной жизни, все унижения и обиды. Дрожа всем телом, он уже знал, что навсегда рассчитался с прежней жизнью, понял, что покончил с ней навсегда.
Жена пришла в себя.
— Янечка, что ты сделал? — жалобно, словно удивляясь, запричитала она.
— Убирайся туда, откуда пришла! — ответил Яно решительно и строго, но уже без всякой злобы, будто все это его теперь не касалось. — Не хочу тебя больше видеть, никогда. Поняла?
— Янечка!.. — воскликнула жена.
Яно, даже не взглянув на нее, направился к дому. Через минуту он уже выходил из дверей, волоча сундук. Потом Яно вынес перины, белье и, наконец, зеркальный шкаф.
Жена все еще сидела на земле и смотрела на мужа широко раскрытыми глазами.
— Янечка… Что с тобой?..
Но Яно, не обращая на нее никакого внимания, продолжал свое дело. Потом вскочил на козлы.
— Передай отцу, — склонившись с козел, быстро проговорил он, — завтра пригоню лошадей и скот. И чтоб я тебя больше не видел на этом дворе, духу твоего чтоб здесь не было!
И Яно стегнул лошадей.
Жена вскочила, кинулась вслед за ним, цепляясь за кузов.
— Янечка-а!..
Шарабан загрохотал по деревянным мосткам, перекинутым через ручей.
Лошади круто свернули на дорогу, женщина не удержалась и отлетела в сторону, с трудом устояв на ногах. Так она и осталась стоять, неподвижно глядя туда, где в грозовом мраке исчез шарабан.
Небо над деревней рассекла фиолетовая молния; она зигзагом метнулась от Галубенца и скрылась далеко за Копнами, на другой стороне долины. И сразу же сильно, раскатисто ударил гром, будто стараясь взорвать землю. Вся долина наполнилась грохотом и рокотанием и, казалось, дрогнула, заходила ходуном. На дорожную пыль упали большие, тяжелые капли, словно шарики из ртути. И в ту же минуту обрушился ливень и стало так темно, хоть глаз выколи.
При каждой вспышке молнии, с каждым ударом грома лошади вздрагивали, вздымались на дыбы. Но Яно хлестал их почти весело и гнал вперед, сквозь проливной дождь, ничем не прикрытый, не уклоняясь от потоков воды, которые швырял ему в лицо встречный ветер. Он ни о чем не думал, какое-то до сих пор неведомое чувство захлестнуло его, появилась легкость, будто он сбросил с плеч груз многих-многих лет. Яно даже по-юношески выпрямился, подставляя грудь буре, и чуть ли не пел.
В окнах у Анки горел свет. Янко промчался мимо ее дома и с радостным волнением подумал, что Анка услышит грохот колес и будет знать — Яно спешит ей на помощь.
Гроза неслась над ним и рядом с ним и прекратилась только тогда, когда он добрался до города. Врача не было дома, пришлось подождать. Невыспавшемуся, хмурому врачу не удалось даже выйти из машины — Яно упросил его отправиться к ним в деревню. И когда врач согласился, Яно не спеша поехал вслед.
Уже светало. Дождь смыл слой земли на дороге, обнажив щебень. После грозы стало прохладно. На ветвях вербы и ольхи торжественно и неподвижно висели дождевые капли. Неподалеку от дороги глухо шумел ручей, переполненный мутной водой.
Потом перед самой деревней Яно встретил машину доктора — она мчалась обратно в город. За мокрыми стеклами мелькнуло белое, бледнее обычного, лицо Анки с испуганными, широко раскрытыми глазами. «Ондрейко повезли в больницу, — подумал Яно. — Ой, плохо с ним, плохо…»
Гбуровский двор был чистый, словно выметен, — дождь смыл всю грязь. Яно распряг лошадей, дал им корму и с трудом, с закрывающимися от усталости глазами влез на сеновал. Он упал на свежее сено и в тот же миг заснул.
Яно проснулся, когда кто-то тронул его за плечо. Он еле разлепил веки, но в полумраке сеновала сначала ничего не увидел, потом разглядел склонившееся над ним худое лицо с острым носом, заросшее серо-грязной щетиной, и узнал старого Гржо.
Яно сел и сразу вспомнил все, что произошло. Он насторожился, ждал, что скажет старик.
Гржо тоже сел и принялся молча жевать травинку. Вид у него был спокойный, будто он пришел мирно побеседовать по-семейному. Он долго молчал, ожидая, что Яно заговорит первый, но не дождался. Пришлось начинать самому.
— Говорят, в город ездил…
— Угу…
— С лошадьми ничего не случилось? А сам как? Сильная гроза была…
— Ничего…
— Та-ак… — протянул Гржо. С минуту он колебался, — что… этот мальчишка… сильно разбился?
— Сильно. Может — насмерть…
В серых моргающих глазах Гржо мелькнула тень страха. Он отвернулся, чтобы Яно не видел его глаз, и спокойно, но с внутренней дрожью в голосе, заговорил:
— Упал он. Ветка под ним обломилась — вот и упал. А забор острый, со стеклами — легко и покалечиться…
Яно резко повернулся к Гржо и, подчеркивая каждое слово, сурово ответил:
— Я знаю, как он упал. Все хорошо знаю. И ничего вам не скрыть — ни перед богом, ни перед людьми!..
Гржо так и передернуло от злости.
— Что ж, я должен спокойно смотреть, как у меня воруют?! Зачем на чужое польстился? — Но тут же старик опомнился, снизил тон. — Мальчишка, он мальчишкой и останется. Мало чего он там наболтал… Говорю — ветка под ним обломилась, вот и упал…
Яно глянул искоса на Гржо и с отвращением отвернулся. И, не обращая больше внимания на старика, стал наматывать мокрые портянки и натягивать сапоги.
Гржо сидел и давился злобой. Нищий… год назад еще ползал перед ним, перед Гржо, на брюхе, а теперь — смотри какой петух! Эх, с каким наслаждением обломал бы он ему когти! Но он знал, что с зятем, с этим упрямцем, надо обходиться по-хорошему, иначе с ним не сладишь. Гржо был хитрый старик, как говорят, себе на уме; он видел каждого насквозь — не зря долго терся среди людей, много дорожек исходил.
Яно обулся и хотел было встать, но Гржо потянул его за рукав.
— Куда торопишься? — спросил он и примирительно, по-отцовски положил ему руку на плечо. — Я пришел к тебе не ссориться. Яно, я хочу все уладить.
— Напрасно стараетесь!.. — оборвал Яно. Но старик как бы не слышал его; он только вздохнул и часто-часто заморгал.
— Дома крик, слезы. Девка ревет, стонет — глаза выплакала. И старуха крик подняла, словно ее режут, — хоть уши затыкай. Рехнулись вы, бабы, что ли, спрашиваю я их, помешались?.. Поругались — помирятся…
— Не поругались!..
Старик вопросительно посмотрел на Яно.
— Не поругались, — резко повторил Яно. — Окончательно разошлись, навсегда!
Старый Гржо весь сжался, будто от удара. Даже бога вспомнил — за что же его так наказывает? Разве он хотел себе в зятья этого оборванца, разве не он был против этого замужества, несмотря на слезы и крики? Ведь он знал: с бедным водиться, что в крапиву садиться.
А теперь вот приходится унижаться перед бедняком, кланяться.
— Полно, Янко, не спеши: тише едешь — дальше будешь. Известно, молодые сплеча рубят… Злость уйдет, как и пришла, — добра от нее не жди. Ты подумай, Янко…
— Я уже подумал!..
— Да только хорошо ли?
— Хорошо!
— Поссоришься со мной — лапу сосать придется.
— У меня руки есть!..
— А что с них толку? Пропадешь без хозяйства, без тягла…
— Мое дело.
В душе старика так и бурлила, так и кипела злоба. С большим усилием он сдерживался, чтобы не сорваться.
— Подумай, Янко, пока не поздно. Что делать будешь? В подпаски пойдешь? Или к этим, как их, к колхозникам?..
— Хотя бы и к ним!..
— Хе-хе… — затрясся старик фальшивым смешком. — Лучшего ты и придумать не мог; видать, на самом деле эта красная ведьма приворожила тебя, разум отняла. В артель ему, видите, захотелось, хе-хе… а если старое вернется, а? Раз-два — и вернется, а этих и след простынет! Вот ты ни с чем и останешься. Куда подашься тогда?
Старик разошелся. Видно было, что он верит в то, о чем говорит, верит до последнего словечка. И эта убежденность старого Гржо в какой-то мере подействовала. Яно заколебался. Уж он знал, что такое нужда, — кому она по вкусу-то? Как ни говори, все же лучше иметь пару резвых коней да четырех коров в хлеву, чем таскаться по чужим людям, перебиваться с хлеба на квас, постоянно испытывать унижение. Но в следующее мгновение он вспомнил Анку, Ондрейко, то ощущение чистоты, которое испытал там, в Анкином доме.
Янко встал и, возвышаясь над Гржо, как судья, смело сказал:
— Лучше сдохнуть, чем жить в такой мерзости!
И, отвернувшись от тестя, спустился по лестнице вниз и направился к службам. Сперва он вывел лошадей, любовно потрепав их. Потом стал выводить коров.
Старик сидел на лестнице — на самой нижней перекладине — и, пораженный, смотрел на вещи совершенно невероятные: человек по собственной воле отказывался от добра! И его снова охватил страх перед тем непонятным, что происходило в жизни, — самое привычное, самое, казалось, устойчивое менялось с каждым днем. Гржо чувствовал, что сила уходит из его рук, из ног, из всего его тела. Он как-то вдруг постарел, съежился. Враждебный мир обступил его со всех сторон, как бы сдавил обручем, — мир, в котором он ничего не понимает и который ждет его гибели. Старик даже схватился за горло — настолько велик был страх: смерть, смерть, смерть… Глубоко вздохнул, прижав ладони к груди.
Жалобно, каким-то чужим голосом обратился он к зятю:
— Ты все же подумай, Янко…
Но Яно будто и не слышал старика.
— Ну, забирайте свое добро, — с задором, почти озорно ответил он и показал на лошадей.
Старик покорно взял лошадей под уздцы. Яно выгнал коров. Закрыв калитку, он крикнул вслед тестю:
— Будьте здоровы! Можете поминать лихом!..
Старый Гржо не обернулся. Сгорбившийся, маленький, он с трудом передвигал ноги, будто нес на спине тяжелую ношу.
Яно невольно потер руки, как бы очищая их от грязи, вздохнул и впервые за многие годы улыбнулся.
3
Ондрейко умер на третий день. Умер в больнице от кровоизлияния.
Анка сама привезла его домой, сама обмыла, причесала, одела в темно-синий праздничный костюм, сама положила в гроб. Костюм был еще совсем новенький — купили его только в прошлом году, — но рукава и штанишки уже стали коротки: мальчик быстро рос.
С той минуты, как умер Ондрейко, Анка ни разу не вздохнула, не проронила ни единой слезы. Она делала все быстро, точно, как машина, не останавливаясь ни на минуту, — боялась остановиться, боялась дум. За эти несколько часов она постарела на много лет. Светлые волосы утратили прежний блеск, едва заметные до сих пор морщинки вокруг рта обозначились резче, стали глубже; но глаза были сухие, отсутствующие.
Едва весть о смерти Ондрейко разнеслась по деревне, к Анке стали приходить женщины. Пришла свекровь, древняя старушка, из тех, о которых говорят, что они одной ногой стоят в могиле. Слабенькая, она опиралась о руку Зузки — сестры покойного Анкиного мужа. Пришла Марка Столярка — бывшая подруга детства, а теперь товарищ Анки по работе. Потом стали приходить члены кооператива, знакомые, друзья мужа. Пришел и Яно Гбур. Голова его была опущена, словно у виноватого. Но, когда старый Голько, председатель партийной организации, пожал ему руку, он понял, что эти люди, которых он сторонился из-за своей несчастной женитьбы, принимают его снова к себе. Об этом свидетельствовали и доброжелательные кивки, и взгляды, говорившие, что он, Яно Гбур, хороший человек, что поступил он по-мужски, рассчитавшись с прошлым.
Были здесь даже те, кто за версту обходил Анкин двор, даже те, кто до сих пор не хотел иметь ничего общего с большевичкой и большевиками, с «колхозниками», как выражался старый Гржо, а с его легкой руки — большинство в деревне.
Пришел Мартин Гваляр, глава многочисленного разветвленного рода крепких хозяев. Он явился в белой рубахе и черном жилете, волосы его были жирно напомажены. Молча, потупив взор, он прошел среди людей, из которых многих считал своими врагами.
— Да утешит тебя господь-бог, Анка… — И Гваляр пожал ей руку своей рабочей, твердой как камень рукой. И этим пожатием, и этим решительным взглядом умных глаз он сказал все, что хотел: «Можешь рассчитывать на меня, Анка, в своем несчастье, можешь опереться на меня — ведь я заодно с людьми против такого зверя, как Гржо…»
Вслед за ним явились его братья, сыновья, зять-примак, невестки. А потом привалила и вся деревня — кроме семейства Гржо и старого Ягодника. Шли плачущие женщины, молчаливые мужчины; они говорили слова утешения, старались поддержать Анку, застывшую в своем горе.
Старая Вранярка, которая разругалась с Анкой из-за кооператива и поклялась всеми святыми, что скорее умрет, чем подаст Анке руку или глянет ей в глаза, так и склонилась перед Анкой, ткнулась лицом ей в грудь. Платок сполз с ее седых волос.
— Прости меня, Анка, прости, девонька моя… — горько заплакала Вранярка. — Против закона божьего пошла я, плохо с тобой поступила…
Слова Вранярки как бы вернули Анку к жизни. Губы ее дрогнули, искривились. Она страшно вскрикнула — у всех мороз по спине прошел, — закрыла лицо руками, рухнула на гроб, стоявший на столе, прижалась к светлой головке сына, такой неподвижной и прекрасной, и забилась в слезах.
— Поплачь, Анка, поплачь. Горе — оно, словно камень тяжкий, лежит на сердце. Только слезы унесут его…
И Анка плакала. Плачем наполнился дом, плакали все женщины, а мужчины отворачивались, неловко доставали платки и украдкой смахивали слезы. И среди рыданий раздавались скорбные выкрики:
— Ой, горе, горе, лютое горе!
— Какой же это был добрый мальчик, послушный, всегда воды принесет, сколько раз помогал мне, старой…
— Ох Ондрейко, Ондрейко, загубил тебя пес поганый…
И плач усиливался, искренний, непритворный. Мужчины выходили из комнаты, останавливались в сенях, во дворе, в темноте теплого летнего вечера. Молчаливые, растерянные, собирались в группки, не обращая внимания на недавнюю вражду, — сейчас они были объединены общим чувством. И в этой тишине вдруг сказал Мартин Гваляр, ясно и прямо, как говорил и поступал всю свою жизнь:
— Повесить бы стоило этого зверя! — И он пожал руки всем, кто стоял вокруг, и прежде всего старому Голько, председателю партийной организации. А потом поочередно к Голько подходили все гваляровские братья, сыновья и зять и пожимали ему руку с таким сочувствием, будто именно он, Голько, потерял единственного сына. Старый Голько был растроган: сердце у него сжималось, трепетало, его наполняла сила, любовь к людям.
— Люди, люди… хорошие вы… — повторял он, задыхаясь от волнения.
Мужчины понемногу расходились, исчезали группками в темноте ночи. А в доме стоял женский плач.
Яно Гбур покинул дом Анки вместе с Гвалярами. Они шли молча, и, только когда проходили мимо темного дома Гржо, Яно невольно поведал вслух свои думы:
— Да он и родного убьет, изведет за имущество. Сына-то загубил, заездил на работе — тот и помер от чахотки…
Мартин Гваляр утвердительно кивнул.
— Жадность это, Янко. Все это жадность мирская… А для нас это наука: овладеет тобой жадность — продашь душу дьяволу… Дьявольское это наваждение…
А молодой Мартин Гваляр, первенец старика, такой же сильный и высокий, как Яно Гбур, погрозил в сторону дома Гржо.
— А мы-то ему помогали, в одной упряжке ходили… Ах ты, свинья!..
В доме Гржо дрогнула белая занавеска. Будто кто-то испуганно отскочил от окна.
Яно Гбур грустно опустил голову.
— Продался я ему за лошадей, за имущество, за клочок земли. Как Иуда — своих предал, с богачом связался, жизнь искалечил…
Он остановился, стал прощаться. Его путь шел улочкой к ручью; Гвалярам надо было идти на самый верхний конец деревни. Прощаясь, старый Гваляр крепко пожал ему руку.
— Исправим, Янко, все, что напортили. Это будет нам уроком. Таков наш человеческий долг…
Придя домой, Яно не стал ложиться. Не хотелось ему спать. Ночь была чудесная: вышел месяц, весь из серебра, неподалеку мирно журчал ручей, ясень нежно шелестел листвою. Яно сел на пороге и в задумчивости пересыпал песок из одной руки в другую, внимательно разглядывая песчинки, вспыхивающие ярче других.
Пересыпая песок, он думал о жизни. Никогда еще ему не приходилось так размышлять — разве это крестьянское дело. Не создан он для таких дум; живет и будто все ему ясно. Если сам чего не знает, не может в чем-то разобраться, ему объяснят в церкви древним языком Библии, трудным для понимания, таинственным, ибо «промысел божий превыше разума человеческого…».
И все же Яно думал о жизни, о своей судьбе и о судьбе других людей, старался понять ее смысл, постичь причины явлений, их суть.
Всю свою жизнь он работал, не зная отдыха. И считал это естественным — ведь что может быть естественнее для человека, чем труд? Ему казалось естественным и то, что жизнь проходила однообразно, впустую, без радости, без переживаний. В душу его не очень глубоко запало учение о юдоли страданий и слез, какой должна быть наша земная жизнь, и о вечном блаженстве на том свете; но где-то в глубине сознания жила эта мысль, наверное унаследованная от отца и деда, страстных грамотеев и знатоков Библии, а не выношенная им самим. И если ему когда-нибудь и приходила в голову мысль о том, что возможна иная жизнь, и где-то рождался в нем самом тихий протест, он только махал рукой, отгоняя все это от себя, — слишком глубоко укоренилось в нем смирение, но не перед волей божьей, а перед жизнью, перед крестьянской долей, перед неизменным течением жизни, покорной и покоренной. И вот он взбунтовался.
Незыблемый мир, в котором он вырос, давно стал распадаться. Житейская мудрость предков устарела за несколько лет, стала бесполезной и в новых условиях неприменимой, ибо она не была рождена ими и для них. И для того, чтобы осознать всю бесполезность и шаткость этой старой правды, ему, Яно, потомку бедных, но честных тружеников, пришлось изведать бесчестье богачей. Но последнее событие, смерть Ондрейко, заставило его взбунтоваться; он не мог не взбунтоваться, ибо в нем всегда жило чувство справедливости, задавленное жизнью, но неумершее, простое извечное человеческое стремление к счастью.
Конечно, Яно Гбур не знал точно, почему и против чего он взбунтовался; он и не думал об этом. Он просто перебирал в памяти всю свою жизнь. Ему было немного жаль лошадей — он представил себе, как летит по деревне с шумом и грохотом, а молодухи и девчата подбегают к окнам, переговариваются: добрый хозяин этот Яно Гбур, какие лошади у него холеные, вишь, будто с картинки… А потом Яно задумался о будущем: разве может так быть, чтобы добрый хозяин стал нищим? Ведь и на заработки можно податься — сейчас многие уходят… а если остаться здесь да в кооператив вступить?
Много забот у Яно, но, несмотря на эти заботы, какая-то озорная веселость и удивительная легкость не покидают его ни на минуту, и, хотя он совсем еще не знает, как будет жить дальше, он глубоко убежден: так плохо жить, как жил до сих пор, он никогда больше не будет.
И эта веселость и легкость связываются у него с образом Анки; ее белое лицо мелькает перед ним — то вдруг всплывает, прерывая поток мыслей, то снова тонет в предутреннем тумане.
И сладостно Яно Гбуру. В полудремоте сидит он на пороге своего дома, подставляя лицо первым лучам солнца, и впервые после далеких детских лет мечтает…
4
В тот день, когда хоронили Ондрейко, ярко светило солнце.
Нет ничего прекраснее ясного августовского дня в деревне. Спокойное теплое солнце греет, но не жжет. Небольшие облачка-странники, ослепительно белые, легкие и воздушные, медленно уплывают в синеющую даль. Воздух чистый, прозрачный, предвещает сентябрьскую ясность, ту, что манит в дальние края. Деревья последние дни стоят в летнем уборе — темно-зеленые ели, зелено-коричневые буки, обсыпанные желтеющими орехами. С лугов поднимается пьянящий запах, а под густой опавшей хвоей прячутся шляпки грибов.
Все дышит свежестью и мирным покоем.
В такой день и хоронили Ондрейко. Колокола звенели вызывающе звонко, но в их перезвоне стонало что-то неумолимое, безжалостное, скорбное. И черная толпа под ярким солнцем на белой пыльной дороге была угрюмой и невыносимо тяжелой…
Работы остановились, жизнь замерла. Вся деревня оделась в черное. Пришли все. Старый Голько, опрятный, как лунь седой, Гваляры со строгими лицами и Яно Гбур, большой и сильный, он крепко сжал губы, чтобы не расплакаться; школьники, друзья Ондрейко, и школьницы, все в белом; черная толпа тихонько всхлипывающих женщин.
Анка шла, выпрямившись, между секретарем районного комитета партии и старым Голько. Ее не нужно было поддерживать: она чувствовала поддержку всех, кто пришел проводить Ондрейко в последний путь.
Пришли старые коммунисты из окрестных деревень, из районного города. Пришли члены кооператива, крестьяне-единоличники, знакомые и незнакомые. С серьезными лицами шагали работницы консервного завода, старые и молодые. Впереди пионеры из районного города несли красное знамя.
Одинокое громкое рыдание раздалось в толпе, и у всех сильнее забились сердца в едином чувстве — жалости и рожденного ею гнева, чувстве ненависти ко всему злому, преступному, что топчет надежду юности и красоту счастья.
Молча прошла толпа мимо опустевшего, мертвого дома Гржо. Только громче заплакали женщины; словно ветер в ветвях тополя, прошумел этот плач и затих. На кладбище под застывшими елями зазвучал «Интернационал».
Тяжко застучали комья земли о крышку Ондрейкиного гробика.
Горе, какое горе…
В эту последнюю минуту расставания, когда безжалостно, с глухим шумом падала земля, Анка все же схватилась за руку старого Голько.
Но тут же выпрямилась — это «Интернационал» распрямил ей спину, знакомая, дорогая сердцу мелодия. Она подняла голову и запела вместе со всеми, хотя глаза ее все еще были полны слез.
Это было горе — сильное, общее, очищающее.
Так чувствовала в эти минуты Анка. Так чувствовали и Яно Гбур, и старый Голько, и Гваляры, и старые коммунисты, и работницы, и пионер, который склонил над могилой знамя.
Перевод Б. Шуплецова.