— Что курице в саду делать? Только перья в траве теряет. Перо попадет в сено, сено сжует корова. Ей перо повредит. Она исхудает, станет кашлять…
— Хорошо! — сказал я, — Срежь мне длинный прут с той вербы, что стоит у воды, и ни одна курица у меня в сад не пролезет.
Вот сколько я ему наобещал. Но этого оказалось мало. Надо было еще отыскать скамеечку на двух ножках. Вы, небось, никогда такой и не видали. Дощечка дубовая, а ножки из кизилового дерева. Одним концом скамеечка упирается в землю, а второй, вырезанный полукругом, поднимается сантиметров на двадцать над землей. В вырезе как раз умещается сапог. Дед одной ногой прижимает скамейку, другую засовывает в вырез и тянет ногу; сапог остается в скамеечке, а нога с легкостью выскальзывает.
В поисках скамейки я шарил кочергой под кроватями, но ее нигде не было. Тут меня осенило: ведь я оставил ее во дворе, еще перед обедом, когда скакал на ней, будто это конь. Я деду ничего не сказал, потому что темень уже стояла кромешная. Но дед сразу догадался, в чем дело, и даже немножко рассердился. В наказанье он велел мне стаскивать с него сапоги.
— Тащи, коли ты мужик!
Я стал тащить, но он согнул ногу и удерживал сапог. Потом вдруг ногу распрямил, и я вместе с сапогом полетел навзничь.
Дед надо мной смеялся:
— Какой ты мужик, коли тебя сапог на землю валит!
Мы оба уже сидели разутыми возле печки, а на дворе было темно и дождливо. Вечер был грустный, такие вечера бывают лишь осенью. И тут дедушка заговорил:
— Знаю я байку про серого зайку, рассказывать иль не надо?
— Да! — воскликнул я и нетерпеливо заерзал на лавке. Хотя байка про рыжего зайку наверняка интересней, подумал я про себя.
А дедушка опять:
— Знаю я байку про белого зайку…
— Ага, — говорю я.
— Знаю байку про серого зайку, говорить иль нет?
Я опять повторяю «да», а дед все перечисляет, что знает, мол, байку про серого, про рыжего да белого зайку, рассказывать или не надо?
Тогда я понял, что дед меня просто разыгрывает, и давай нехотя, через силу, просто так поддакивать ему. Он перечислил всех зайцев, в разных шубках, какие ему только пришли в голову, и умолк. А вскоре послышался его тихий храп.
В комнате было темно, лишь из окон падал слабый ночной свет, но я видел, что дедушка опирается спиной о стену, руки его сложены на коленях, а сам он сладко посапывает.
Я обиделся за то, что он надул меня, решил не пасти его кур и влез в постель.
Только я задремал, как дедушка подсел ко мне, погладил по голове и тихонько спросил:
— Спишь или не спишь?
— Не сплю.
— Тогда слушай…
И начал рассказывать мне историю, которую мы назвали
«Зволенский край всегда славился разбойниками, их было столько, что и в самом раю столько не найти. Но больше всего их развелось в прошлом веке, в те времена, когда обрушилась великая сушь и людям нечего стало есть. За шесть лет, от весны до осени, не пролилось ни одной капли дождя. Поля опустели, хлеб не уродился. Свекла и овощи засохли еще в рассаде, а картошка, только проклюнувшись из земли, тут же увяла. Клубни выросли не более лесного орешка.
Солнце выжгло траву на лугах и пастбищах, скот отощал до самых костей, начался падеж. Вымя у коров, коз и овец, что еще не пали от болезней, стало как тряпица и не давало ни капли молока. Осенью пришлось скот резать. Не оставлять же скотину на зиму без корма. С засухой росла нищета, и буйным цветом расцвели разбой и воровство. То там, то тут простой народ бунтовал с голоду, ибо богатеи, которые и в голод жили сытно, не желали помочь народу в беде.
И тогда глупец император, хозяин этих земель, уселся за свой роскошный стол и накалякал закон, чтоб его пандуры хватали каждого, кто нарушит порядок, а императорский суд чтоб немедля приговаривал такого к смертной казни.
Прошло немного времени, и пандуры схватили двух здоровенных мужиков, вольных хлебопашцев, что хозяйствовали по ту сторону Дождевой горы. Одного из них звали Барица, другого Гевер, и владели они стадами более чем по двести овец.
А вскоре суд приговорил обоих к повешению. Королевские пандуры вывели их за город, на голый склон горы, да там и повесили.
Висели мужики в воскресной одежде: в белых словно снег валашских рубахах, в портах с бахромой, опоясанные широкими кожаными ремнями, но без шапок, с непокрытой головой.
За какую же провинность? Да почти что так, безо всякой. Может, только потому, что Катра Пастрначка, знахарка из деревни, подучила их узнать, у кого овцы хорошо доятся, да в ночь под Ивана Купалу украсть тот котел, в котором молоко томят. Тогда, дескать, и у них молока будет — залейся.
На пастбищах Дождевой горы стояла кошара богатея Бейтицы, а возле нее загон, полный овец. Овцы давали молоко даже в засуху, потому что овчары каждый день передвигали загон, а на унавоженном месте вырастала молодая зеленая трава. Вот Барица с Гевером, которых подбила чертова Пастрначка, подобрались в Иванову ночь к кошаре и давай требовать котел. Хозяин отказал, они и забили его валашками насмерть, а котел вынесли из кошары и спустились в деревню с другой стороны Дождевой горы.
Невдомек им, что из-за плетня глядел на них пастух Цыро Швабик, который узнал Барицу и темной ночью. Швабик-то и донес пандурам на Барицу. Вот таким образом два здоровых мужика оказались на виселице.
Так и болтались покойники целых три дня и три ночи над могилами, которые они сами себе перед смертью вырыли.
Снизу вела тропа на горные вершины. Путники, что проходили по этой тропе, не могли не заметить висящих, и весть о казни разнеслась далеко вокруг, предостерегая всех, кто был крут нравом и кто отважился противиться королевской воле.
Народ испугался, перестал бунтовать, а потом и воровство прекратилось, но тех смельчаков народ не забыл. Про них сложили грустную песню о том, как на склоне Дождевой горы, что высится над головой и не дает солнышку даже вечером заглянуть в наш двор, казнили двух безвинных.
Если б ты эту песню услыхал, то сразу бы представил себе, как шагают два связанных разбойника, а за ними пробираются к виселицам палач, пандуры да судьи.
Там, внизу, вдоль дороги в мелком русле бежит ручеек. Кто-то прозвал его Журчалкой, потому что он вечно брызжет да певуче журчит, словно поет о бедах всех униженных.
Время давно поглотило виселицы, и могилы исчезли. Когда-то их сровняли с землей, а земля поросла густой, подбитой мохом травой. Наверное, и раскидистый орешник вырос на том месте, где погребли навеки тех двух. Но склон Дождевой горы и хозяйские земли под ней люди так и прозвали Виселичным полем.
На том поле поставил себе дом старый дровосек Дорица из нашей деревни, родной брат той самой чертовки Пастрначки из-под Дождевой горы, когда его деревянный дом, что стоял на верхнем конце деревни, сгорел дотла. Старик знал дерево, а в камне не разбирался, вот и сложил себе новый дом из одного булыжника. Не захотел понять, что булыжник всегда влажен и для дома не хорош. Он думал о том, чтоб дом его больше никогда не мог сожрать огонь. Даже деревянный чердак и тот засыпал толстым слоем земли, чтоб огонь не мог перекинуться в комнаты.
Приняв такие меры, он покрыл дом дранкой и зажил спокойно на пустом Виселичном поле, где случились ко-когда-то те ужасные дела, словно взялся сторожить нашу деревню.
Деревенские бабы даже в сумерки избегали того дома. А в ночной темноте мужики и те опасались проходить мимо, потому что по деревне ходило много страшных слухов. Старухи без устали толковали внучатам, чтоб ночью на Виселичное поле даже собаку не выгоняли, что по этому полю катается громадная черная кадушка и пугает путников.
Вот почему старый Дорица остался совсем один, без близких и друзей. Ему и словечком не с кем было переброситься. Тогда с тоски он принялся украшать свой дом. Вырезал на ставнях красивые сердечки, насадил вокруг дома деревья и обнес свой сад высоким дощатым забором.
Саженцы тянулись вверх, а старый Дорица гнулся книзу, но о смерти еще не помышлял. Он заботливо ухаживал за деревьями и с интересом поджидал, какие на них вырастут плоды. Будут ли они сладкие или кислые, ранние летние или осенние?
Через несколько лет пришла наконец к нему радость, и стал он ходить от дерева к дереву и вкушать от обильного урожая.
Чем больше фруктов приносили деревья, тем меньше зубов оставалось у старика, а его физиономия с каждым днем становилась все кислее да морщинистей, пока в один прекрасный осенний день он не уснул с кислым видом, будто отведал яблочко с той кислой яблони, что стояла в дальнем конце сада, да так больше и не проснулся.
Его давние приятели, дровосеки из деревни, перенесли старика с пустынного Виселичного поля на иное, еще более пустынное: на деревенский погост, где уже много лет ожидала его добрая жена, и положили Дорицу с нею рядом.
А в каменный дом на Виселичном поле за Дождевой горой переехала его родная сестра, вдова мирского пастуха, Катра Пастрначка, в девичестве Дорицкая, известная в целой округе нелюдимая знахарка… С покойным мужем, которого затоптал бык, у нее детей не было. Но через несколько лет после его смерти в ее убогой, подпертой колом халупе закричало дитя. «Когда Ивановой ночью травку от падучей собирала, — объявила она, — нашла на лугу девочку. Луг-то был сплошь в цветах! И при свете месяца видно все, как белым днем… Нашла — и все тут!»
Девочке дали имя Анечка, а потому, что она охотней пасла гусей, чем ходила в школу, прозвали ее в деревне Гусенком.
Значит, так: поселилась Катра в братовом доме с дочкой Анечкой, которой в ту пору не было еще и двенадцати.
Когда в нашей деревне не брехали собаки, то ночи возле Журчалки стояли тихие.
Но иногда в такие ночи у дома покойного Штефана Дорицы, в котором жила теперь знахарка Катра Пастрначка со своей дочкой Анечкой Гусенком, звучали песни. Их распевал пьяница и мот Анатол Барабаш, которого знала вся округа.