Словацкие повести и рассказы — страница 4 из 82

к недалекому голубовато-зеленому лесу, горам и холмам, и надо всем этим опрокинулся бледно-голубой небосвод, словно подпертый на горизонте тучами, сероватыми или желтеющими. Воздух, казалось, дрожал от птичьего гомона. В птичье пение врывался то высокий, то низкий свист иволги. За автобусной остановкой белели две тонкоствольные березы с пушистыми кронами, за березами зеленели осины.

— Да, — тихо сказал Байковский, — хороший будет денек. То-то сюда всякого народа понаедет! Свет словно сбесился. Словно бежит от чего-то. Многие на мотоциклах, на машинах. Только и говорят все о голах, футболе, все спорт да спорт, все о машинах, мотоциклах, технике, изобретениях. Люди все придумывают, изобретают, прежде чем жизни лишиться…

Он поглядел на Лысуху, пошевелил ногами в темно-зеленых теплых штанах, поправил на плечах куртку из той же материи и, опираясь на толстую палку, затянулся из короткой трубочки, выпустив сероватый дымок. Старый Яно стоял и смотрел вдаль, потому что в воскресное утро он любил смотреть на воду и на широкое бетонное шоссе.

— Да, — сказал он тихо, — сегодня утром что-то нет никого. Видно, спят долго. Но с другой стороны, рановато еще. Чего им сейчас тут делать?

Так он стоял и смотрел. В воскресное утро есть на что посмотреть. Приедет сейчас мотоцикл, подумал Байковский, приедет с бутылями, парень наберет в них водичку, потому что эта водичка ох как хороша после воскресного обеда, не хуже пива, так и бьет в нос, слезу вышибает, парень скажет: «Ну, как дед? Как жизнь? Пасешь еще?» — «Пасу», — скажет Байковский и спросит: «Хороша водичка, не так ли? А зачем тебе ее столько?» — «Да знаешь, дед, мы теперь живем в новом доме, нужно отметить это, а водичка так хорошо идет после самогоночки!» — «А что ж, и правда!» — скажет Байковский. А парень добавит: «И зачем ты, дед, корову пасешь? Сдал бы ты ее в кооператив и успокоился!» — скажет так и уедет, но тут же приедет другой мотоцикл, побольше, на нем будет парочка, он и она, они слезут, напьются водички и давай дальше, по пути оглянутся и крикнут: «Привет, дед! Спасибо за водичку!» — «Привет, и вам спасибо», — ответит он. Потом приедет сюда с добрый десяток мотоциклов, и поменьше, и больших, и все будут набирать водичку, потом и автобус прикатит. Автобусы не ездят сюда каждый день, а только по воскресеньям, и в них битком набито экскурсантов. Все они едут в Теплицы. Разные экскурсии, и откуда столько народу берется, и про все спрашивают, разные вопросы задают. И машины разные здесь останавливаются: и черные, и светлые, зеленые и желтые, — и, может, опять кто-нибудь, как в прошлое воскресенье, будет рассуждать, что машины должны быть только красного цвета. Черные и серые машины не отличишь от дороги, зеленые от деревьев и молодой пшеницы, желтые от спелых колосьев и соломы — и потому люди порой разбиваются. Мол, в таких-то и таких-то странах тот и этот цвет уже запретили, скажет кто-нибудь. Приходят люди, приезжают, пьют, едят. Приходят, курят и снова принимаются за еду, ведь водичка аппетит разжигает, рассказывают всякое, что где случилось… От людей больше узнаешь, чем по радио. Радио только говорит и говорит, его не переспросишь, даже если очень захочешь… А иногда есть о чем спросить. Байковский стоял, поглядывая из вербняка и представлял себе, как все это будет, хотя сейчас по обеим сторонам шоссе было пустынно и тихо. Он повел плечами, поправил куртку защитного цвета из солдатского сукна, которую отдал ему второй сын, когда еще служил в армии. Тот теперь домой к ним почти и не приезжает, а если приезжает, то только на «Спартаке». Старуха бы не нарадовалась, будь она жива, бедняга! Может, и Ондра, его младший, жил бы не хуже, но того, бедолагу, убили где-то немцы. Байковский оперся о палку и вновь пыхнул трубкой. Скоро появятся мотоциклы, и машины, и люди, он вволю наговорится, время пройдет, Лысуха напасется, и потом все вместе отправятся домой. Тишина у коштицкого источника, тишина, которую не нарушал ни шум ручья, ни журчанье воды, ни птичий гомон, она-то словно и заставила старика, еще не дряхлого, с легким румянцем и небритой недельной щетиной на лице, повернуться к сероватой бетонной кладке с надписью: «Г. 1944», сделанной каменщиком Ондркалом в еще незастывшем бетоне. В это утреннее время надпись проступила отчетливее, сероватая бетонная кладка словно осветилась желтоватым светом, а сама надпись будто потемнела. Байковский слегка вздрогнул, увидев надпись, ткнул перед собой толстой палкой, словно видел эту надпись впервые. Надпись была отчетливой, резкой, синели глубокие бороздки цифр и золотились на солнце их края. «Да, — сказал Байковский и ткнул палкой перед собой. — Нет, тогда тебя не было, — сказал он, словно разговаривая с бетонной плитой, из которой журчала вода, и словно хотел ее убрать со сверкающей росой травы, — тогда тебя еще не поставили. Тогда еще только начали, и в бетон не одели. Сделали уже после весенней пахоты. Много времени прошло, пока люди договорились, очень много. Одни одно твердили, другие — другое. Как всегда! И к чему такие комедии! Такие представления! Уже начали было строить, а все еще не могли договориться, и ссорились все, и ругались. Одни хотели сделать подороже, забетонировать, другие желали подешевле и поскромнее, навозили сюда песку, рыть начали, потом жатва пришла, там молотьба началась, так тебя, водичка, тогда и не одели в бетон, только куча песка лежала, большая куча, доски, бревна, а потом все и началось…» Старый Байковский насилу отвел глаза от надписи и уставился на сверкающую струйку, вытекающую из черной железной трубы и отливающую золотистым, солнечным светом. Байковский смотрел неподвижным взглядом, не сводил глаз с желтоватой сверкающей воды и чувствовал, что никогда еще надпись на бетонной плите не была такой отчетливой. Он не мог от нее оторваться. Казалось, надпись взывает к нему. Да, словно кричит ему! А говорят, люди днем не боятся. Кому есть чего бояться, тем страшно и при свете дня… «В ту пору, водичка, тебя еще не забетонировали, — сказал он. — В ту пору другие заботы были у жителей Коштиц. Помню, тогда только отмолотили, осень пришла, да не совсем еще пришла, а только так, заглянула, — тогда я в такое же воскресенье отправился пасти коров. Коров тогда у меня было побольше, целых три штуки. Теперь уж только за одной хожу, за Лысухой. Отдал я своих коров сыну, а тот в кооператив, в кооперативе их теперь уже с лихвой. В ту пору в такое же воскресное утро стоял я здесь же, в вербняке, и прислушивался, а где-то вот здесь, — и он ткнул толстой палкой вперед, — где-то здесь поднялась стрельба и грохот. Ей-ей, право слово! Ага, думаю я себе, ведь наши парни в деревне говорили, мол, что-то происходит, мол, партизаны… Но, думаю я дальше, об этом твердят уже недели две. Здесь партизаны, там немцы и еще какой-то пришлый народ… Да тут вскоре грохот стал сильнее, и по шоссе мимо нашей воды проезжает восемь новехоньких машин. Да, восемь их было, я тогда их хорошо сосчитал. Это наши были, знал я. Откуда и куда они ехали, о том, конечно, я не ведал. За машинами три пушки небольшие, кухня, а в машинах полно солдат. Что такое творится? Я выхожу на шоссе, смотрю вслед им, а когда они уже уехали, вернулся в свои вербы с тяжелой головой. Да, что-то делается, что-то происходит, думаю я, и вправду что-то происходит. А мой парень, Ондра, тоже ведь в солдатах. Смотрю я на коров. Значит, парни вчера не зря говорили. Люди-то сразу все узнают!.. Что-то происходит и совсем рядом — кто-то с кем-то бьется. А кто с кем? Здесь солдаты, там солдаты, фронт, не поймешь где — в такой войне никто порой не знает, с кем надо быть заодно. Ну, с немцами, конечно, нет. Те пусть отправляются восвояси, что им здесь надобно? И зачем они еще сопротивляются? Долго им не выдержать. И так больше четырнадцати дней — то одни здесь, то другие! Где фронт, не поймешь, думаю я себе. Вот когда мы были на русском фронте, там никакого движения, фронт держался крепко! Строгая была линия! А теперь? Сплошной непорядок. А потом прошло так с полчаса… И что там? Кто в этом разберется? Ведь война теперь идет не по правилам. Проехали, значит, тогда эти солдаты на машинах, и грохот тоже утих, да все бы и кончилось, не будь здесь этой водички!»

Солнце медленно поднималось над горизонтом, желтело среди желтеющих туч, желтела от него ольха, вербы, белая кора берез, трава, желтела и бетонная кладка, откуда по железной трубе вытекала вода, журча среди камней.

В вербняке, за спиной Байковского блеснул в траве черный уж, повернул назад, отполз и скрылся в ручейке.

Тишина, казалось, вбирала в себя и птичий гомон, и шум воды; все замерло, ни ветерка, только в вышине над ручьем пролетели две ласточки, распоров воздух крыльями.

Байковский смотрел на них и вспоминал то осеннее воскресенье, которое мучило его уже почти двенадцать лет. Машины с солдатами тогда проехали по шоссе, скрылись, и у воды снова стояло тихое утро, очень раннее, как всегда, когда он выгонял коров. Он стоял задумавшись в вербняке, как всегда, опираясь на толстую палку, в старой, залатанной куртке, наброшенной на плечи, покуривая свою короткую трубочку, — и вдруг вздрогнул. Ничего такого он еще у ручья не видел. От шоссе, идущего вверху, спускался высокий парень с непокрытой лохматой головой, худой, кожа да кости, он еле тащился. Шел, опираясь на сук, видно, поднял по дороге эту кривую корягу; на нем были рваные коричневые штаны и старая тонкая рубаха. Большие черные глаза блестели за очками. Байковский не знал его и никогда не видел, а неизвестный — типограф из Вены Роберт Фрейштатт, спустился с шоссе и, увидев коров, вздрогнул, остановился на миг, оглянулся по сторонам, и взгляд его уперся в кучу песка, привезенного для бетонирования источника, и в сам ручей. Он подошел к нему, опустился на песок, снова оглянулся, а потом умылся и стал пить долго и жадно. Байковский смотрел на него из вербняка. Определенно, это чужой, подумал он про себя, не здешний человек, видно, оттуда, из тех лагерей, выпустили или сбежал. Там, говорят, все такие. Боже милостивый, ну и худой, бедняга, едва живой! И что же это такое люди делают с людьми? В лагерях этих, говорят, людей просто голодом морят. Байковский смотрел на человека и вдруг вздрогнул, увидев, что тот не может встать. Фрейштатт с трудом привстал на колени, потом соскользнул по куче песка и так и остался лежать на земле. Ну и бедняга! Старый Байковский вышел из вербняка и кинулся к нему: «Что с вами, приятель?» Фрейштатт сполз еще ниже и с испуганным видом уставился на стоявшего над ним человека. Кто такой? Что он хочет? Лежащий не понимал. Байковский с палкой и трубкой в руке вдруг почувствовал странный страх. «Что с вами случилось? Да вы чуть богу душу не отдали! Откуда вы?» Фрейштатт немного повернулся и широко открыл большие черные глаза: «Deutsch? — спросил он, — Sagen Sie mir, bitte…» — «Что, что такое вы говорите?» — Sprechen Sie Deutsch? Wo sind die Partisanen?»