— Летом здесь чудесно, все цветет… кругом медуница…
— Медуница?
— Это такой цветок. Липкий. Его нектар любят пчелы.
— А ты?
— Перестаньте! Я рада, что живу здесь… Человеку приходится к этим местам долго привыкать. Я сама горожанка, и вначале мне пришлось трудно. Там у меня были книги, скрипка. А здесь только цветы да деревья. Правда, деревья особые, из них делают скрипки. Лещиной их тут называют.
Винцент подумал, что она напоминает ему молодую учительницу Ирму, которая в младших классах преподавала им священное писание. Ее внутренний огонь, ее фанатизм покоряли его. Как умиротворенно склоняла она голову, с каким восторгом водила их в костел, в каком одухотворенном порыве складывала на груди руки. Правда, он никогда не верил ей. Ее слова казались ему смешными. Можно было подумать, будто за ее набожность господь уготовил для нее самое лучшее место, будто она пользовалась божьей милостью, чтобы потом дарить ее другим.
То, чему она их учила, он уже не помнил. Но ее забыть не мог: такая маленькая, худенькая, убежденная, что вера дает ей могущество. Она осталась для него символом нежности и силы.
— Если бы вы получше узнали этот край, никогда бы отсюда не ушли.
— Я не говорю, что тут плохо. Я только сказал, что здешняя красота дикая.
— Красота не может быть дикой.
— А какой она может быть?
— Красота есть красота — и только.
Она достала из сумки яблоко, протянула ему.
— Тебя, случайно, зовут не Евой? — спросил он, и перед его глазами промелькнула табличка, висящая на двери магазина: «Заведующая Ева Цвенгошова».
— Как вы угадали?
— Очень просто. История Адама и Евы бессмертна. Вот яблоко, значит, должна быть и Ева.
Она опустила глаза и отмалчивалась до самой деревни.
Трактор трясся по размытой, грязной дороге.
Они остановились посредине деревни. Винцент помог Еве спуститься на землю. Колокола звонили вечерню. Он подумал, что Ева перекрестится, но она только поправила юбку и направилась по улице вверх. Он пошел за нею.
— У нас бытует поверье: если мужчина идет за женщиной по ее следам, то она полюбит его.
Она сдержалась, чтобы не рассмеяться.
— А у нас существует другое поверье.
— Какое же?
— Идущий вслед за кем-то желает его смерти, — сказала Ева и, не оглядываясь, ускорила шаг, отперла дверь и вошла в дом.
Ева получила письмо. Целый день ей не хотелось распечатывать конверт. Прочитала только под вечер, когда прибралась в доме.
Письмо было от мужа. Он сообщал, что в следующем месяце вернется домой. Писал он корявыми печатными буквами, наподобие тех, какими помечают пни, писал, что его рука привыкла сжимать топорище и карандаш просто не держится в пальцах. «Топор — это моя вторая жена, — бывало, посмеивался он, когда возвращался домой в хорошем настроении. — У него есть все, что должно быть у хорошей жены. Об этом говорили еще наши старики, а они были мудрые. Только вместо того… этого… у нее, топориной души, острие. Ха-ха-ха!»
Ева поднялась, хотела взять с полки чистый лист почтовой бумаги. Но вдруг голова закружилась. Видимо, упало кровяное давление. Скулы горели, на лбу выступил пот. Она прижала ладони к щекам, быстро наклонила голову и почувствовала медленное, ритмичное биение сердца, напоминающее стук колес на стыках железнодорожных рельс.
Ева все еще боялась мужа. Она боялась его с той самой минуты, когда впервые увидела.
Жила она тогда в маленьком домике на окраине города. В палисаднике благоухала резеда. Родители, слабые и больные, уставшие от забот, сами недоедали и недопивали, заботясь о будущем трех дочерей.
Теперь, когда Ева вспоминала о своем детстве, ей казалось, что она всегда ходила голодной. Она помнила мамины упреки: «Кто это таскает сахар! Я отложила его на праздники, и уже не осталось ни куска». «Ешьте поменьше, пейте поменьше, — учила она дочерей. — Такие девочки, как вы, должны есть, как птички». Она воспитывала их в строгих нравах. Еве, самой старшей, родители разрешали учиться у старого пана игре на скрипке, на случай, если бы она вышла замуж в богатую семью. Со старым паном — ее учителем — родители расплачивались домашним хлебом и яйцами. «Скрипка!.. Неужели она когда-то была?» — думала Ева.
Потом объявился деревенский парень по имени Михал. Он приезжал в их город на лошадях. Коренастый детина с кнутом за голенищем. Он работал с Евиным отцом, которому дочери ежедневно носили обед. Слово за слово, и отец пригласил Михала Цвенгоша в гости. Наскребли денег на праздничный обед. Стол накрыли самой лучшей скатертью. На столе — бутылка смородинного вина.
Вскоре сыграли свадьбу. Родители вздохнули: слава богу, старшая дочка с плеч долой.
Так Ева попала в горную деревушку. Она много работала, чтобы внести в свой скромный дом побольше тепла, вышивала занавески и скатерти, ткала ковры, выращивала цветы. Ее герани на подоконнике были большие и яркие, как огонь.
Однажды Михал вернулся домой пьяный и злой. В ярости он топал ногами и неистовствовал. «Что за жена, которая не может родить! — кричал он. — Что за яловое чудище повесили мне на шею!» Тогда с ней впервые случился припадок, и она долго не могла прийти в себя. Пришлось вызвать врача.
Такие сцены стали повторяться. Цвенгош приходил домой пьяный, бил посуду, бросал на пол кастрюли, рвал вышивки, яростно вопил: «Ты только посмотри, сколько моих пацанов бегает по деревне, у каждой бабы от меня ребенок, только у собственной жены нет». Со временем она узнала, что действительно какая-то женщина приписала ему отцовство, хотя все знали, что это неправда, но Михалу подобные наговоры льстили.
Дом опустел. В нем ничего не осталось, только голый стол, голые стены и окна без цветов.
Тогда она решила забыться, работая на огороде. Всю весну до изнеможения рылась в земле: копала, сажала, поливала, пересаживала. Но именно в тот год хлынула с гор большая вода. И смыло не только растения, но и почву. Лишь деревья остались, хотя вода и подмыла корни. В растерянности смотрела Ева на вывороченную изгородь, покрытые грязью камни, илистые наносы.
«Это судьба, — говорила она себе. — К чему ни прикоснется моя рука, все обязательно погибнет».
Когда потом она развела кур и уток, то уже заранее знала, что и с этой затеей ничего хорошего не получится. Так оно и случилось. На птиц напала чума, и скоро двор совсем опустел.
«Это судьба. До чего дотронусь, все гибнет», — сокрушенно повторяла Ева.
Так она и жила в опустевшем доме, ждала, когда придет пьяный муж и поколотит ее. Она не плакала, как другие женщины, не защищалась и не убегала из дому. Она каменела, и Цвенгош бесился.
Но чем дальше, тем больше она всего боялась: леса, который подступал вплотную к их избушке, как будто хотел ее поглотить, деревни, молчаливых старух, которые утешали ее: «Терпи, милая. Мы тоже терпели: что ж, такова женская доля». Но больше всего она боялась собственного дома. Иногда ее неудержимо тянуло под отчий кров. Много лет она не видела родителей: не было приличного платья, чтобы показаться им на глаза. Молодые женщины-соседки любили принарядиться, надевали новые шубы и туфли, а она все еще донашивала тряпки, которые принесла с собой, латаные-перелатанные, выгоревшие на солнце.
Потом соседки уговорили ее стать надомницей: плести корзинки для промысловой артели. Этим занималось полдеревни. Она нарезала прутьев и целые дни плела и плела: корзинку за корзинкой, корзинку за корзинкой. «Занятие для душевнобольных, — покорно думала она. — Надо же чем-то скрашивать жизнь. И так день за днем. Если я попаду в сумасшедший дом, ничего страшного не случится: опять буду плести корзинки».
Но все же эта работа отвлекала от тягостных мыслей, хотя втайне она и побаивалась, что когда-нибудь не выдержит, потеряет рассудок и действительно окажется среди душевнобольных. Она плела корзинки, ненавидела их, но в то же время монотонная работа помогала ей избавиться от страха. До сих пор, когда ей в городе попадается на глаза сплетенная из прутьев корзинка, у нее замирает сердце.
Мужчины проведали о хороших заработках в Чехии и каждую зиму стали уходить туда. В эти месяцы Ева держалась свободнее, она смелей смотрела на окружающий мир — ходила дальше в лес за прутьями, покупала что-нибудь в дом, чувствовала себя полегче, хотя и знала: как только вернется муж, все пойдет по-старому.
Потом нашла место в магазине. Трудная работа, но именно такая ей сейчас и требовалась. Раньше Ева, запуганная, сидела и плела корзинки так тихо и неподвижно, что кровь едва струилась по жилам. Теперь она набросилась на тяжелую работу, от которой сильнее билось сердце. Иногда она отрывалась от дела, оглядывалась вокруг, видела горы в морозном воздухе, видела мир, чистый и словно прозрачный. Домой она шла, твердо ступая, чувствуя свой шаг и свое дыхание. И это радовало ее: «Да, я такая же, как другие, даже горы принадлежат мне».
Головокружение прекратилось. Озноб прошел. Ева сидела за столом и глубоко дышала, повторяя про себя: «Только не надо бояться».
Она осторожно встала — ничего с ней не случилось. Сделала шаг, другой, зажгла свет, нашла перо и бумагу, села за стол и написала: «Милый мой муж, я рада, что ты вернешься домой…» Тут она остановилась.
Часы громко тикали, и ей казалось, что, чем дольше их слушать, тем они тикают быстрее. Еще неделя, еще две — и он вернется. Она скомкала лист, бросила его в угольный ящик и стала раздеваться.
Выключив свет, приоткрыла окно. Комнату наполнил шум оживающего весеннего леса.
Иногда магазинчик напоминал Винценту хозяйство Габики: так же аккуратно расставлены банки и склянки, тот же запах дешевого кофе. О Габике он совсем забыл: даже не мог хорошенько представить ее лицо. Но ему не хватало уюта, каким в свое время она окружала его.
Из-за занавески выглянула Ева, мило улыбнулась и проговорила:
— Давно вы у нас не были.
Он показал на забинтованную руку:
— Немножко пришлось полежать в больнице.