Словацкие повести и рассказы — страница 74 из 82

Вскоре мы забыли о шофере, и я уже совершенно спокойно стал расписывать Розарке, как мы с ней будем хозяйничать. Правда, многого я не ожидал и даже с самого начала чувствовал себя от всего этого несчастным. Мне пришлось перевестись на другую работу, и, как оно всегда бывает, первые дни на новом месте не привели меня в восторг. Директор показался мне строгим, сослуживцы — скучными и неискренними. В конторе меня ждала куча разных бумаг и документов, из которых большая половина была никому не нужна, — придется вы брать время и как следует в них разобраться. В первые дни я почти ничего не делал, только рылся в ящиках стола, ругая своего предшественника. И к этим мыслям приплетались мысли о Розарке. Я злился на Мару, почему она не захотела оставить Розарку у себя, — тогда бы мне не пришлось менять работу и вообще все было бы куда проще. Отец говорил, Мара расчетлива и неблагодарна. Это давало мне чувство какого-то удовлетворения, но не избавляло меня от забот. Как же так? Сколько времени я не жил дома, и вдруг меня заставляют вести такое большое хозяйство, жить в таком большом доме! К тому же отец решил по-прежнему жить под Чабракой, в доме, где он вырос и с которым не желал расставаться даже при жизни мамы. Не только потому, что привык к дому, но еще и затем, что обязательно ему нужно было делать кому-нибудь наперекор. Ссоры и стычки происходили у нас всегда и дошли до предела, когда мама все-таки переселилась в местечко. На старости лет родители, как говорится, раздружились, хотя это и не совсем верно, — отец, несмотря на все свое негодование, время от времени забегал в местечко: за табаком, за вином, да мало ли за чем; думаю, он все же нет-нет да и затоскует, бывало, по маме. А она каждое воскресенье посылала ему обед и чистое белье. Я учился и жил в Братиславе, часто меняя жилье, пока наконец не обосновался в Врбинке у пани Вероны Мацковой, — о ней у меня сохранились самые лучшие воспоминания. На рождество и на пасху я ездил домой, тогда собиралась вся семья. Мы угощались оладьями с чесноком и медом, капустной запеканкой с грибами и сметаной и неизменными маковыми булочками, от которых клонит в сон. И мы засыпали и, если б не будили нас колокола, так и спали бы до рассвета, а то и позже. Мы вместе отправлялись к заутрене, и всю дорогу отец жаловался, что в горах больно сильные холода и он там мерзнет у себя под Чабракой.

— Ну и переехал бы в местечко! — готово было сорваться у нас с языка, но он тут же замыкался, начинал ворчать и потом долго, в церкви уже, хмурился. А после мессы откалывался от нас и тащился в свои горы.

После смерти мамы он сначала поругался с моей сестрой, потом со мной, хотя и утверждал, что со мной все-таки легче договориться, чем с бабами. Что ж, верно. Может, он только потому со мной и поругался, что злился на Мару.

— Вот вы какие дети, — корил он меня. — Доверяешь вам, заботишься о вас, денег сколько на вас тратишь, а как подойдет ваш черед — и не вспомните… Только о себе думаете…

Между прочим, то же самое можно было бы сказать и о нем, раз он не хочет оставить лачугу, которая, того и гляди, развалится.

Я старался как-нибудь успокоить его. Говорил, что бояться ему нечего и нет смысла заранее ворчать и рисовать себе бог весть какие ненужные страхи.

— Были денежки, да разошлись, даже матери на приличный камень могильный не осталось, — завел он снова, вызывая на ссору, и я никак не мог догадаться, что у него на уме. Никогда-то прямо не скажет… Цедит слово за словом, глаза щурит, словно всматривается во что-то далекое.

— Слушайте, батя… — попытался я по привычке возразить ему, но он не дал мне говорить.

— Мне-то от вас памятник не нужен, а вот мать о вас заботилась. В конце концов… гм… может, она о вас больше меня заботилась, но ведь и обо мне не скажешь, будто я… это самое… Э, знаю я…

— Да о чем вы?

— О чем? Сам знаешь о чем. Нет, я уж подожду. Я никогда никому не набивался. Чего мне набиваться? Вот подожду да погляжу. По крайности знать буду, чего дождался.

Он постоял посередине комнаты, оглядел все углы, потом нахлобучил шляпу и вышел.

— Батя! — крикнул я ему вслед.


В первый же вечер между мной и Розаркой возникло недоразумение.

Первым долгом мы убрали комнату, которую я выбрал для себя, потом поужинали, а после ужина, оба сильно уставшие, посидели в комнате, предназначенной для Розарки. Спать нам еще не хотелось. Розарка, и всегда-то неутомимая, засы́пала меня вопросами, и мне приходилось терпеливо отвечать ей на все. Но вы ничего не поймете, если я с самого начала не скажу несколько слов о сестре. Розарке восемнадцать лет. Она довольно высокая, стройная и лицом похожа на маму. О маме же говорили, что она когда-то была красавица. В кухне висела фотография тех времен, когда мама была девушкой и сводила с ума парней, в том числе и нашего отца. Розарка считает, что это ее снимок. Не раз она подолгу простаивала перед ним, убежденная, что смотрит сама на себя. И одеваться она старается так же: темная юбка, темный жакет. Я добрые две недели мотался по магазинам, чтоб достать для нее ботинки на шнурках, похожие на те, с фотографии.

— Ондрейко, я похожа на крестьянку? — спросила она меня и сегодня.

— Нет.

— Почему же я не похожа на крестьянку?

— Крестьянки иначе выглядят. Да ведь и мама не была настоящей крестьянкой. Отец крестьянин, да и то не совсем: он и крестьянствовал, и виноградарством занимался. А мама была городская и всегда одевалась не совсем так, как деревенские. Зато ты одета точно так же, как мама.

Этого ей было достаточно. Она побежала в кухню и долго вертелась перед зеркалом, держа в руке мамину фотографию.

Она вернулась, когда я уже было задремал. Я поднялся, снял пиджак и стал готовиться ко сну.

— Ондрейко, неужели тебе хочется спать? — И она посмотрела на меня так разочарованно, словно ей не понравилось, что мне не хочется больше любоваться ею.

— Хочется.

— А почему тебе уже хочется спать?

— Как почему? Потому что я устал.

— Ондрейко, а который час?

Я глянул сначала на нее, а потом уже на часы.

— Поздно уж, — говорю. — Тебе пора в постель.

Я ушел к себе, она осталась сидеть.

Раздевался я медленно. Сняв галстук, прислушался: что делает Розарка? Раздались шаги — она прошла в кухню, наверное воду пила, потом вернулась.

Что будет дальше?

Слышу — начала раздеваться.

Я открыл окно, чтоб ночью в комнате был свежий воздух, и юркнул в кровать.

В соседней комнате все еще горел свет.

В чем дело?

Погасить? Теперь-то?..

Нет.

Слышу — кровать скрипнула.

А свет, Розарка?..

Гм…

Встал.

Тихонько вошел к ней, тихонько спросил:

— Спишь, Розарка?

Она — ни гу-гу. Лежит спиной ко мне, одеяло натянула до подбородка. Мне видны только черные волосы, рассыпанные по подушке.

— Розарка, спишь? — снова спросил я.

И опять молчание.

Я постоял, глядя на нее, потом подошел к двери и повернул выключатель.

Собрался было уйти; но тут мне показалось, что она шевельнулась.

Прислушался — как будто плачет…

Протянул руку к выключателю — зажечь?

Нет. Может, она и не плачет, может, мне послышалось.

— Розарка!

Тишина.

Я сделал два шага к ней и остановился.

— Розарка…

Тут она заплакала в голос.

Я подошел, подсел на кровать, дотронулся до одеяла.

— Розарка, отчего ты плачешь?

Ни слова.

— Гм… — Что-то застряло у меня в горле.

— По маме плачу, — вдруг выговорила она и пошла причитать, непрерывно, без передышки; и были эти причитания, как «отче наш», как молитва, как, не знаю, что еще; и я не умел остановить ее, хотя утешал как мог… Я наговорил ей множество прекрасных слов и не помню, как сам пустился в жалобы. Вспоминал, как славно жилось мне в Врбинке, и вот теперь из-за Розарки пришлось мне менять работу и местожительство; и сколько у меня там было друзей, и как я по ним скучаю, хотя я не так бы жалел об этом, если б… если бы… не знаю! Может, пройдет неделя-другая, и я перестану тосковать… Я привез с собой два больших чемодана с книгами, и каждый вечер мы можем читать, или, если она захочет, я буду каждый вечер рассказывать ей сказки, например вот про альбиносов — это такие люди с белыми волосами и совершенно белой кожей, сквозь которую просвечивают жилки, и альбиносы прячутся от людей и от солнца, словно боятся, как тот альбинос, что жил со мной на одной квартире, я хотел пригласить его к нам, он был славный парень, только глаза у него как у кролика, он боялся смотреть на свет и даже на меня смотрел всегда чуть искоса, так что мне казалось, будто он и меня боится…

— А почему бывают альбиносы? — спросила Розарка, забыв о слезах; она прижала мою руку к губам, потом стала ею вытирать себе глаза.

— Потому что они совсем белые, — ответил я, потеряв всякую нить: не мог вспомнить, как я дошел до альбиносов.

— А почему они белые?

— Альбиносы все белые.

— Все? Но почему?

— Ну, потому что они альбиносы…

Я все больше запутывался. И поскорее перевел речь на других моих товарищей: одного зовут Артур, это имя показалось ей смешным, я услышал, как она тихонько повторила его несколько раз и всякий раз при этом усмехалась, однако точно я утверждать этого не могу, было темно, и я смутно различал ее лицо, да и смешок ее был не слишком определенен — это могло быть и что-нибудь иное, например громкий вздох.

— Другого моего товарища зовут Владо, — продолжал я. — Владо имя не смешное, но сам он очень смешной. И еще умеет подражать птицам. Назовешь какую-нибудь птицу, и он сейчас же изобразит, как она поет. И дрозда, и соловья, и синицу, зяблика, горлицу, голубя — кого хочешь, всех пернатых.

— И воробья?

— Ну говорю же — всех.

— А как сойка он может?

— И как сойка.

Тут я вспомнил, что когда-то, несколько лет назад, я рассказывал ей, что сойки умеют подражать человеческому голосу. Только, конечно, сойку надо учить. Жил-был лесник, и была у него ручная сойка. Всякий раз, как он возвращался с работы, со своих обходов, он бросал шляпу на стол или на лавку и окликал: «Сойка, где ты?» А сойка в ответ: «Тут я!»