— А если я их дома не застану? — высказал он мне свои опасения.
— Ты оставь бутылку у двери и уезжай, — посоветовал я ему.
— А если ее украдут? — выдвинул он новый аргумент.
— Оставь бутылку, и все!
— Приве-е-ет! — И Сидуш помчался.
Мы пошли на прогулку. Сначала свернули на Фарскую улицу, потом вдоль городского вала попали к Глинищам. Дорога вела дальше к Новинам и Биндишу, но сторож по этой дороге никого не пускал, потому что уже начал завязываться виноград. Жаль! Около Биндиша растет рябина, у которой ствол в обхвате — семь с половиной метров. Не верите? Ее как-то обмерили кнутами кооперативные конюхи.
Мы обошли сторожа и пошли по Винарской улице как бы домой. По дороге я рассказывал Розарке, до чего здорово я когда-то стрелял из рогатки. Бывало, попадется мне удобная ветка развилкой, и я подыскиваю к ней резинку да кусочек крепкой кожи. Кожу я иногда срезал со старых ботинок, но случалось по ошибке обкорнать и такие, что еще можно было носить. Сколько раз мне за это попадало!
И была у меня ватага мальчишек — они всегда тянулись за мной, когда я выходил стрелять воробьев. Конечно, я брал с собой не всякого, только самых отчаянных. Но как было решить, кто из них стоящий?
Я выстраивал их в ряд, а сам отходил на несколько шагов.
«Ты со мной, ты нет, ты да, ты нет, ты да, и ты тоже…»
В каждого я потом пулял камешком, целясь в ноги. Если какой уворачивался, значит, был он трус, тряпка, и такого я прогонял. А те, которых я отбирал, шли за мной на некотором расстоянии, камешки мне собирали.
— Подайте мне лонгрифт, — командовал я, завидев на акации воробья.
И мальчишки, разом взглянув на меня, все протягивали мне лонгрифты — острые такие камешки, которыми я стрелял по дроздам, воробьям, да и куропатку ими можно было оглушить.
— Подайте удибар, — говорил я, когда хотел сбить птицу поинтереснее, например важного сорокопута, зорянку или соловья. Ей-ей, мне даже жалко было стрелять в них! А удибар — это был плоский камешек, гладкий со всех сторон, и, если попадался навстречу сторож, такой камешек легко было спрятать в ладони.
— А ну, где ваши рогатки? — спрашивал, бывало, сторож.
— У нас их нет! — отвечали мы хором.
— Как это нет?
— Откуда нам их взять-то?
— Ну-ну! — грозил сторож. — Вот как доберусь до вас, небось признаетесь!
— Да вы обыщите! — показывали мы ему свои карманы, в то время как рогатки были спрятаны за пазухой.
— Ничего, я вас устерегу! — ворчал сторож, переводя взгляд с одного на другого.
А мы ему:
— За что вы нас, дядя?
— Нечего отпираться! Еще скажете, что вы и рогатки в жизни не видели!
— Рогатки?
— А-а-ах вы такие-сякие немазаные-е-е! Вот я вас сейчас по одному в работу-то возьму, тогда как запоете? А ну, кто из вас на черешни лазал?
Мы смеялись.
— Не поняли? Кто, говорю, на черешни лазал?
Мы хором:
— Никто!
— Никто?! Стало быть, нынче вы еще и не пробовали черешен?
— Не пробовали!
— Та-а-ак! Ну-ка, марш отсюда!
И он тыкал палкой одного, другого — чтоб внушить нам уважение к себе, чтоб мы и впредь его боялись. (Ха-ха-ха! «Уважение» — тоже красиво сказано!)
Но только мы отходили подальше, как снова командовать мальчишками начинал я:
— Подайте мне удибар паримоно бета! — Но, побоявшись, что птица улетит раньше, чем они отыщут такой камешек, я сам нагибался и подбирал голыш.
Все время, пока я рассказывал, Розарка улыбалась, но теперь вдруг загрустила — не понравились ей ни я, ни мои товарищи.
— Неужели вы в самом деле стреляли птиц? — спросила она.
— Я же говорю! А то еще был у нас учитель по естествознанию, так он вовсе не умел отличить одну птицу от другой.
— И он был учитель?
— Ага. Раз грозил провалить меня за то, что я на уроке с ним спорил. Приходит это он в класс, приносит два-три чучела птиц, ставит на стол и начинает урок. Говорит: Смотрите, дети, вот это снегирь.
Я встаю с места и возражаю:
— Пан учитель, это зяблик.
— Тебя вызывали? — спрашивает учитель.
— Пан учитель, это зяблик.
— Ну стой, если хочешь. Так ты утверждаешь, что это не снегирь?
— Нет.
— А хочешь, я тебе отметку снижу?
— Пан учитель, это самец зяблика.
— Да что ты себе позволяешь? Хочешь, чтобы я вызвал твоего отца? Я тебе поставлю четверку по поведению, а по естествознанию влеплю такой кол, какого ты еще не видал!
— Пан учитель…
— Снегирь это.
— Зяблик.
Это уж была не шутка. Если мне не удастся доказать свою правоту — что мне тогда поможет?
— Какой же это зяблик, когда это снегирь? — злился учитель, от злости он даже слюной брызгал, оплевал всего меня и моего соседа по парте.
— Это не снегирь.
— Что-о?!
— Не снегирь.
— А ну повтори!
— Не снегирь это.
— Ах так! Садись. — И он схватил журнал и влепил мне кол.
Сначала я переживал, но до конца уроков забыл и об учителе и об отметке. Когда нас распустили по домам, я собрал свою ватагу и — айда домой, через поля, мимо виноградников. Сделали крюк на Грефты, прошли по Горке и Бегенцам, до самого Фиригла добрались. Вдруг мой товарищ Йожо Немчик как закричит:
— Ондра, давай сюда!
— А что там?
— Не спрашивай, иди!
Пошел, вижу: птица сидит на дереве, и брюшко у нее хорошенькое такое, красненькое.
— Йожко, дай мне удибар!
— Какой? — спрашивает он.
— Чего спрашиваешь, сам знаешь!
В общем, сбил я эту птичку обыкновенным голышом. На другой день прихожу к учителю, а мальчишки — за мной.
— Пан учитель, принес я вам снегиря.
— Что-о?! — Он так и выпучил глаза; посмотрел на меня, на птицу, головой покачал, но в конце концов должен был согласиться со мной.
— Ребята, ваша правда! Самец зяблика похож на самочку снегиря.
Он исправил мне отметку, а птицу унес в свой кабинет — сказал, отдаст набить чучело.
Кабы не нужда, мы, наверное, и не стреляли бы птиц. Но за правду порой дорого платишь! Кто же виноват, что этот учитель естествознания не разбирался в своем предмете!
Снегири жили в Куклах и на Вчелине. Летом они отыскивали себе тенистые местечки, подальше от людей. А осенью переселялись поближе к деревне или к городку. Один раз я видел целую стаю их на католическом кладбище. Но тогда я был уже старше, закончил городскую школу и не стрелял больше из рогатки.
Мы остановились на площади. Я показал Розарке старичка, который целыми днями сидит у окна, наблюдая за прохожими или за теми, кто садится в автобус. Если б не больные ноги, он и сам бы вышел пройтись, а так не может. А когда-то был он очень проворный. Помнит даже последнего короля, у которого тут, на Суконной улице, была подружка. Дядюшка Вендель запрягал лошадей и ехал в Шенквицы, кха-кха, встречать его величество: не хотелось государю, чтобы в местечке, кха-кха, узнали его. И он требовал, чтобы коляска всегда стояла у станции заблаговременно, чтоб не нужно было ему ни к кому обращаться даже по мелочам. Как получит дядюшка Вендель письмецо: «Буду в четверг», так уж и знает место и час, где встречать.
Да что вы скажете! Раз шли они по Винарской улице с кувшинчиком — за молоком, — какие-то озорные ребятишки ну кричать им вслед: «Король, король, дай крону!»
Король начал сердиться, а дядюшке Венделю и по сей день смешно, как вспомнит, до чего же король забавно сердился. Да нет, он не знает, почему король злился… Но как поест до отвала лапши да напьется вина — весь гнев как рукой снимет.
«Слушай, Вендель, — говорил тогда король, — если хоть что-то из того, что ты обо мне знаешь, попадет в историю — смотри, сам отвечать будешь!»
Потом они оба этому смеялись — в самом деле смешно, что вот человек царствует в таком государстве, а сам ездит в этот маленький городок к подружке, и ходит на Винарскую улицу за молоком, и угощается лапшой у дядюшки Венделя, ведь лапшу-то и тогда уже ели, и тогда еще ребятишки умели портить настроение даже таким большим людям, как король.
«Король, король, дай крону!»
Тут ведь, пожалуй, кое-кто мог подумать, что городок-то наш вшивенький, и край-то наш весь так себе, вшивенький, и люди у нас такие олухи или там бараны, последние в поле обсевки, и что всякий дурак их на кривой объедет, — а между тем вот же умели они с самим королем общаться, вон дядюшка Вендель мог с ним за один присест бочонок молодого вина выдуть. «Хе-хе-хе! — смеялся дядюшка Вендель. — Коли все это попадет в историю, сам отвечать будешь!..» (Конечно, ничего этого я Розарке не рассказывал.)
Когда мы вернулись домой, было уже совсем темно. Мы поужинали, а после ужина напала на меня дремота.
— Ондрейко, не спи! — толкнула меня Розарка.
Я встал, снял пиджак и повесил его на вешалку, прибитую возле двери в кухню. Зевнул и отправился к себе в комнату.
Розарка молча следила за мной. Она не заговорила и тогда, когда я захлопнул за собой дверь.
Я думал, она сердится, но усталость до того сморила меня, что я сразу лег, закрыл глаза и попытался уснуть. Я сосредоточенно прислушивался к ветру, гнездившемуся в кронах деревьев, что росли под самым окном. Ветер временами усиливался, и мне тогда казалось, что деревья собрались улететь. Стук, стук, слушал я, как падают зрелые груши, и думал о Грушковце; когда-то бегал я там по деревянным мосткам или вдоль берега речки, а груш там было столько, что при сильном ветре будто кто-то кропил грушами всю деревню. «Все груши обобьет», — говорили крестьяне, а мы, ребята, сидя на красных кирпичах или на бревнах, подбирали только те, что падали к ногам — стук, стук… А раз я схватил обломок кирпича, палец порезал. Это я говорю о тех кирпичинах, которые мы перебрасывали возле новой школы — четвероклассники, и пятиклассники, и тот долговязый учитель, никак не вспомню имя… ах да, его звали Герберт Шранк… какое чудное имя! Берегись, берегись, Герберт, лови — это ведь груша летит!.. А кто вам дал? — Дедушка! Наш дед был полицейский. Что-то сейчас поделывает Бетка? Бетка, Бетка… Не трогайте груши! Подняв широкий воротник, он медленно шел к нам. За рекой у речки… пес спит под крылечком… Что-то поделывает Маргита?.. А у меня полны карманы, а он мне ничего не сказал, добрый был дедушка, такие толстые вареники варил, как-то раз и меня позвал: «Хочешь, малый, полезай в печь, там сзади горшок с салом стоит, вытащи мне его. А я тебе за это полный горшок вареников дам. Хочешь, малый, полезай в печь!»… А когда я влез, дед запер за мной дверцу, ой, мама, боюсь… «А теперь говори, малый, перестанешь озорничать?» Бу, бу, бу… Вот дед загремел цепью. Нет. Это Герберт Шранк пришел: «Зазбиевайдьелэзгинийгу, бу-бу-бу!»