Наступил настоящий день.
Вся ширь между небом и землею, насколько я мог охватить ее взглядом, наполнилась пепельной, совсем прозрачной дымкой. Этот праздничный свет поглощал низинный туман, который все теснее прижимался к земле, прячась в перелесках и ложбинах. С туманного дна выглянули неправдоподобно большие деревья, затем настал черед волнистых гребней, рассекавших туман на бесчисленное множество продолговатых языков, потом показались рассыпанные повсюду хутора и наконец на самом дне долины появилось небольшое село с высокой готической колокольней.
Менялся облик долины, менялось и солнце. Поднимаясь из-за Похорья, оно было подобно огромному пылающему шару, но затем побледнело и стало меньше. Его окружила яркая корона, более светлая снаружи, чем в середине. Во все стороны, словно раскаленные стрелы, брызнули длинные и короткие лучи. Вскоре на солнечный шар уже нельзя было взглянуть.
И если вначале мне все было безразлично и по пути на пастбище я почти засыпал на ходу, то теперь я с большой радостью наблюдал за рождавшимся на глазах утром. Никогда я не мог насмотреться на это пробуждение земли. Я постоянно открывал в нем что-нибудь новое и прекрасное. И особенно тогда, когда приходилось выгонять овец на Верх. Овцы тут паслись спокойно и не отвлекали меня. Вид с Верха уже сам по себе был очень красив — настоящая отрада для глаз. Но я ощущал здесь и что-то другое, делавшее рождение утра еще прекрасней. Наш Верх на рассвете на несколько часов погружался в бездну звуков, сливавшихся в величественную, радостную, удивительную песню. Эта музыка складывалась из бесчисленных птичьих голосов, доносившихся из березовой листвы, с веток высоких лиственниц; она исходила от влажной, напоенной солнцем земли и травы, срывалась с тонких, беззвучно натянутых в утреннем воздухе, гнувшихся под тяжестью обильной росы ветвей, когда их касался невидимым смычком первый утренний ветерок. Могучая музыка утра переполняла мое сердце, и я молча смотрел вниз с этой удивительной, утопающей в росе горы. Но всю эту окружавшую меня безмерную красоту, всю музыку, от которой трепетало мое детское тело, я не мог еще постичь, как постигает ее взрослый человек; я так тесно сросся с окружавшей меня природой, что ее песня и все зримое вокруг было словно частью моего существа. Иногда мне казалось, будто я вижу во всем этом самого себя.
Из такого состояния меня обычно выводил неприятный пыхтящий звук, долетавший издалека и эхом отдававшийся в березах и лиственницах над моей головой. Это слышался голос тяжелых паровых молотов, работавших внизу, в долине, где находилась большая фабрика. На этой фабрике я никогда не был и смотрел на нее только издали. Чтобы увидеть ее, нужно было перейти через поросший березняком луг на другую сторону нашего Верха. Впрочем, меня она не слишком привлекала. Она была черной от копоти — просто кучка грязных построек, над которыми торчало шесть или восемь высоких труб. Из них непрестанно валил густой черный дым, наполнявший зловонием почти всю северную часть долины. Я знал также, что ночью из фабричных труб вырываются языки пламени — я видел это сам, когда ходил однажды с отцом на мельницу. С тех пор фабрика нагоняла на меня даже какой-то страх. Черные здания не нравились мне и по другой причине. Я перенял это чувство от отца, не любившего фабричных, хоть и сам он был рабочим. По воскресеньям фабричные, останавливаясь у церкви, бахвалились своими серебряными цепочками, талерами на жилетах, зелеными шляпами с кистями. Мой отец не любил этих людей за то, что многие из них, не успев как следует понюхать фабричной жизни, уже корчили из себя немцев. Все это отталкивало от них отца, хотя он знал, что фабричные очень бедны. Но сам он был тогда еще большим бедняком, и нужда его была еще безысходней, так как он нанимался сельскохозяйственным рабочим.
Стук фабричных молотов в то утро тотчас вернул меня к действительности. Я уже не был частью околдовавшей меня природы, я стал тем, кем был на самом деле: пастушонком, спозаранку пригнавшим овец на пустынный пригорок. Дивная гармоничная музыка, еще недавно звеневшая в ветвях лиственницы, теперь умолкла, убитая звуками парового молота. Даже колокольный звон, долетевший из долины, не мог вернуть мне прежнее настроение. Внезапно откуда-то послышались людские голоса. Я стал осматриваться вокруг, но не заметил ни одного живого существа, кроме моих овечек, тихо щипавших траву в березняке. Из долины, от самой фабрики, вела к нам на гору лесная проезжая дорога. Обычно она была пустынной, лишь изредка по ней проходили люди, но в такой ранний час я никогда здесь никого не видел. Несомненно, сюда кто-то шел. Кто именно, я не мог разглядеть, мешали березы. Все это меня вовсе не радовало. По натуре я был необщительным и неохотно встречался с людьми. Втайне я боялся или даже ненавидел чужих. Я размышлял о том, кто может бродить здесь в такой ранний час, и вытягивал шею в ту сторону, откуда долетали голоса. Вдруг сквозь березовые заросли я увидел группу людей, поднимавшихся в гору. Они шли медленно, мужчины и женщины вперемешку и с ними несколько ребятишек. Все празднично одетые и веселые. Это было заметно даже издали. По-видимому, люди оживленно разговаривали, так как кое-кто из них размахивал руками. Некоторые напевали какую-то песню.
Они были далеко, и я не мог разобрать, на каком языке они говорят. Но когда они подошли ближе, мне уже некогда было прислушиваться. По своей нелюдимости я бросился в кусты и притаился за толстой лиственницей, полностью скрывавшей меня. Отсюда удобно было следить за людьми, которые всё приближались. Об овцах я не тревожился, они спокойно паслись неподалеку среди берез.
Группа людей между тем подошла совсем близко. Я теснее прижался к стволу лиственницы, чтобы меня не заметили. Можно было различить уже отдельные слова, но понять, о чем говорят люди, я еще не мог. Меня поразила одна вещь: у всех гуляющих до единого, даже у двух или трех шедших с ними детей, в петлицах были яркие красные гвоздики. Все они разрумянились, словно им было жарко, хотя дорога крутизной не отличалась и в этот утренний час в горах чувствовалась приятная свежесть. Женщины смеялись так задорно, как смеются молоденькие девушки, идущие погожим воскресным днем в церковь.
Все это мне очень понравилось, но вскоре отрадное впечатление омрачилось. Я заметил у мужчин массивные серебряные цепочки и блестящие талеры на жилетах. Я понял, что это люди с фабрики, грохочущей внизу, в долине, и настроение мое испортилось. Подобно отцу, я считал их дурными людьми. Еще теснее я прижался к стволу лиственницы.
— Ох, какие хорошенькие овечки!..
Все общество остановилось, и несколько женщин, протягивая руки с кусками хлеба, направилось к моему маленькому стаду. Боязливые животные метнулись назад в чащобу, но женщин это не смутило, и они продолжали идти за овцами. Следом побежала и девочка в белом платье, у которой в руках была булка; при этом она оказалась за моей спиной, но пока еще меня не заметила. Девочка выглядела чуть старше меня. У нее были голые руки, а на груди — большая красная гвоздика. Среди белых берез она показалась мне удивительно красивой.
Внезапно девочка увидела меня.
— Смотрите, пастух! — закричала она радостно стоявшим на дороге людям.
Вся компания обернулась ко мне, и от смущения я покраснел до ушей. Кто-то воскликнул:
— Вот ведь, какой малыш, а уже пастух!
Молча глядел я на стоявшую передо мной девочку в белом платье.
Я даже не пытался выйти из-за лиственницы, и девочка сама приблизилась ко мне. Она весело улыбалась, показывая два ряда белоснежных зубов. Мне хотелось убежать от нее и спрятаться в чаще, но какая-то непонятная сила не давала двинуться с места, и я остался там, где стоял.
Девочка подошла к лиственнице и остановилась передо мной; некоторое время она смотрела на меня большими угольно-черными глазами, а потом вдруг спросила:
— Ты чего боишься?
Мне хотелось ответить, что я ничуть не боюсь, просто мне стыдно моих босых ног и моей бедной одежки, но я не мог вымолвить ни словечка.
Некоторое время мы молча стояли так друг против друга. Люди на лесной дороге, к которым вновь присоединились женщины, тоже остановились и глядели на нас. Возможно, это длилось довольно долго, но мне показалось, что прошло лишь краткое мгновение. На дороге послышался женский голос:
— Мальчик растерялся, он не привык к такому множеству людей.
А кто-то другой сказал:
— Ленкица, дай ему гвоздичку, пусть и он знает, что сегодня Первое мая!..
Тогда Ленкица — так звали девочку — сняла с груди гвоздику и тонкой белой рукой подала ее мне. При этом она смотрела прямо мне в глаза, и взгляд ее излучал удивительный свет.
Я нерешительно взял у нее цветок и нечаянно коснулся ее руки. Это меня окончательно смутило. Я тотчас же полностью утратил присутствие духа и с гвоздикой в руках ринулся в чащу, где скрылся и от девочки, и от людей на дороге. Я даже не поблагодарил за чудесный подарок.
Когда я оказался в надежном укрытии и все вспомнил заново, то почти устыдился того, что произошло. Но людям и девочке мое бегство, вероятно, очень понравилось, я слышал их веселый смех. Затем компания затянула какую-то песню, но я не мог понять ее слова и лишь прислушивался к ней с замиранием сердца, пока песня не улетела высоко в ясное поднебесье.
Вскоре люди скрылись из виду за горой, и я снова остался один со своими овцами. В одиночестве я вспоминал каждое слово, которое мне довелось этим утром услышать. Слова «Первое мая» были сказаны с особым ударением, и поэтому они крепко запали мне в память. Ведь и гвоздику я получил от девочки в честь Первого мая.
Тогда я не мог всего понять, так как был слишком мал. Ведь это случилось еще в старой Австрии. Позднее я узнал, что означает Первое мая. В старой Австрии рабочие не смели праздновать Первое мая, как это делаем мы сегодня. Праздновали его лишь самые мужественные люди.
И между ними была та девочка в белом, которая среди зеленых берез подарила мне гвоздику, хоть и не знала меня, хоть я был для нее только бедным пастушонком, пасшим в лесу овец.