Весь ужин съели, явимся мы поздно.
Джеймс обратил лицо к небу, сощурился на стеклянную пирамиду, которая казалась такой далекой, ища в потоке света от люстр тайну, дальнее мерцание звезды. Я вспомнил, как в ночь вечеринки мы стояли вместе в саду, вглядываясь в небо через неровный прогал в кронах деревьев. Наше последнее уединенное невинное мгновение; спокойствие, предваряющее удары и валы бури.
Джеймс:
Боюсь, что рано: мне смущает ум
То, что пока подвешено меж звезд
И горький свой отсчет начнет сегодня,
С веселья этой ночи, чтоб окончить
Оговоренный срок презренной жизни,
Что у меня в груди заключена —
Изымет всё безвременная смерть.
Он помолчал, глядя вверх с мягким удивлением, в его глазах голубыми каплями стояла печаль. Потом он вздохнул и с улыбкой покачал головой.
Джеймс:
Но Тот, кто мною правит на пути,
Поставь мне паруса! Вперед, гуляки.
Я почти забыл, где мы – и даже кто мы, – но тут снова заиграл оркестр, и реальность спешно вернулась. Новый парящий вальс наполнил атриум, вдохнул жизнь в зрителей, умолкших во время предыдущей сцены. Внезапно бал у Капулетти оказался в самом разгаре.
Александр ухватил ближайшую девушку и силой потащил ее танцевать. Из импровизированных кулис появились другие актеры, сделавшие то же самое, – они выбирали случайных партнеров, заставляя остальных гостей встать ближе друг к другу. Вскоре зал закружился вихрем, удивительно изящно, учитывая количество пар. Я нашел партнершу, ту, что стояла у моего плеча, – она ничем не отличалась от других девушек, кроме черной ленты на шее, – и поклонился ей перед танцем. Мы поворачивали, вращались, меняли место, но мое внимание все время блуждало. Краем глаза я увидел Филиппу в черной с серебром и пурпуром маске; она тоже была одета по-мужски, танцевала с другой девушкой, и я задумался, не Парис ли она. Повернув, я снова потерял ее из виду. Я искал Джеймса, искал Мередит, но не мог их найти.
Мелодия (по-моему) слишком затянулась. Когда она кончилась, я опять поспешно поклонился и сбежал, направившись прямиком к лестнице на балкон. Там было тихо и совсем темно. Несколько парочек уединились и теперь, сняв маски, сливались губами, прижимаясь к стенам. Снова заиграла музыка, на этот раз медленнее. Свет потускнел, сделался синим, остался только яркий белый круг, в котором в одиночестве стоял Джеймс. Когда луч упал на него, окружавшие его танцоры отступили и умолкли.
Джеймс: Кто эта дама? Ей украшен тот,
Кто руку подал ей.
Зрители обернулись посмотреть, на что он уставился. Там, бледная и неосязаемая, точно призрак, стояла Рен. Ее глаза обрамляла бело-голубая маска, но не узнать ее было невозможно. Мои пальцы вцепились в край балюстрады; я перевесился вперед, так далеко, как только мог, не рискуя упасть.
Джеймс:
Любило сердце прежде? Что за вздор!
Я красоты не видел до сих пор.
Снова зазвучала музыка. Рен и ее заемный партнер медленно закружились на месте и разыграли пантомиму прощания. Ноги Джеймса поднесли его ближе к Рен, он не сводил с нее глаз, точно боялся, что она просто исчезнет, если он потеряет ее из виду. Подойдя ближе, он взял ее за руку, и она обернулась посмотреть, кто к ней прикоснулся.
Джеймс:
Когда я осквернил рукою грубой
Алтарь святой, то мы его спасем:
Паломники краснеющие, губы
Загладят поцелуем нежным всё.
Он склонил голову и поцеловал ее ладонь. Когда Рен заговорила, его волосы затрепетали под ее дыханием.
Рен:
Паломник милый, руку, может статься,
Вините зря, и вера в ней тверда.
Есть руки у святых, чтоб их касаться,
С мольбой благочестиво припадать.
Посреди ее речи они вдвоем пришли в движение, стали медленно, рука об руку, поворачиваться. Помедлили, сменили руки, двинулись в обратном направлении.
Джеймс: Есть губы у святых и тех, кто молит?
Рен: Даны, паломник, для молитв они.
Джеймс:
Тогда, святая, за рукой позволь им
Последовать – чтоб веру сохранить.
Они не двигались. Пальцы Джеймса скользнули по ее щеке; он поднял ее лицо к себе и поцеловал ее, так мягко, что она, возможно, даже не ощутила этого.
Джеймс: Вот с губ моих весь грех твоими снят.
Рен: Тогда мои, забрав его, грешны.
Джеймс:
Твои грешны? Нет слаще для меня
Проступка. Грех верни.
Он снова поцеловал ее, на этот раз долго и медленно. Мое лицо под маской было горячим и липким, живот выворачивало наизнанку, он болел, как открытая рана. Я тяжело повис на балюстраде, сотрясаясь под весом двух параллельных правд, на которые до сих пор умудрялся не обращать внимания: Джеймс был влюблен в Рен, а я неистово, слепо ревновал.
Акт 4
Пролог
– Он короче, чем мне помнилось, – говорю я Колборну, когда мы стоим на причале, глядя на воду. – Тогда казалось, что он тянется на мили.
За беседой мы прошли через лес на южный берег озера. Колборн слушает с неизменным терпением, взвешивая и оценивая каждое слово. Я поворачиваюсь к нему и спрашиваю:
– Сюда теперь вообще не позволяют заходить?
– Ребятишек не удержишь, но, когда они понимают, что это просто причал и смотреть тут не на что, интерес пропадает. Проблема посерьезнее – то, что народ крадет все, что связано с тобой.
Мне это в голову не могло прийти, поэтому я вытаращиваюсь на Колборна:
– Например, что?
Он пожимает плечами:
– Старые книги, части костюмов, фотографию вашего курса из холла за театром. Ее мы вернули, но кто-то успел соскрести твое лицо. – Он замечает мою растерянность и добавляет: – Все не так плохо. Мне по-прежнему пишут, пытаясь убедить, что ты невиновен.
– Да, – говорю я. – Мне тоже.
– И как, убедили?
– Нет. Мне лучше знать.
Я иду к краю причала, Колборн следует за мной на шаг позади. Я знаю, что должен ему новое окончание нашей старой истории, но мне неожиданно трудно продолжить. До Рождества мы могли делать вид, что с нами, в общем, все в порядке – или когда-нибудь наладится.
Я останавливаюсь на краю, смотрю в воду. Скажут, я хорошо выгляжу для своего возраста. Волосы у меня по-прежнему темные, глаза такие же ясные, ярко-голубые, тело крепче и сильнее, чем было до тюрьмы. Теперь мне нужны для чтения очки, но, за исключением этого и пары новых шрамов, я не слишком изменился. Мне тридцать один, но чувствую я себя старше.
Сколько сейчас Колборну? Я не спрашиваю, хотя мог бы. Наши отношения не стесняет ожидание вежливости. Мы стоим на краю мостков, пальцы ног торчат над водой; мы молчим. От воды поднимается такой знакомый зеленый запах, что у меня слегка напрягается задняя стенка горла.
– Мы не часто сюда приходили, когда было холодно, – говорю я без подсказки. – Со Дня благодарения до Рождества мы в основном сидели в Замке, у огня, расписывали декламационные схемы для монологов. Ощущение было почти нормальное, если бы не пустое кресло. Не видел, чтобы кто-нибудь в это кресло садился после того, как он умер. Мы, наверное, были немного суеверны – пьесы, в которых полно ведьм и призраков, могут так повлиять.
Колборн рассеянно кивает. Потом выражение его лица меняется, лоб покрывают морщины.
– Так что, по-твоему, в чем-то из этого виноват Шекспир?
Вопрос настолько нехарактерный, настолько бессмысленный для такого разумного человека, что я не могу удержаться от улыбки.
– Во всем, – говорю я.
Колборн вслед за мной улыбается, хотя у него улыбка выходит робкой, он не уверен, что тут смешного.
– И почему?
– Это сложно облечь в слова. – Я делаю паузу, трачу минуту на то, чтобы собраться с мыслями, потом продолжаю, ничего не собрав: – Мы четыре года – а большинство и несколько лет до того – были погружены в Шекспира. С головой. Здесь мы могли предаться своей коллективной одержимости. Говорили на нем, как на втором языке, беседовали стихами и хотя бы отчасти утратили связь с реальностью.
Я передумываю.
– Так, это все уводит в сторону. Шекспир настоящий, но его герои живут в мире подлинных крайностей. Их бросает из восторга в мучение, из любви в ненависть, из чуда в ужас. Хотя это не мелодрама, они не преувеличивают. Каждый миг – решающий.
Я кошусь на него, не зная, удалось ли мне сказать что-то осмысленное. У него на лице так и держится эта неуверенная улыбка, но он кивает, и я продолжаю:
– Хороший шекспировский актер – на самом деле любой хороший актер – не произносит слова, он их чувствует. Мы чувствовали все страсти персонажей, которых играли, как свои собственные. Но чувства персонажа не отменяют чувств актера – вместо этого чувствуешь все сразу. Представьте, что все ваши мысли и чувства спутаны со всеми мыслями и чувствами совершенно другого человека. Бывает непросто отличить одно от другого.
Я замедляюсь и останавливаюсь, меня выбивает из колеи моя неспособность выразить себя (все усугубляется еще и тем, что десять лет спустя я продолжаю думать о себе как об актере). Колборн пристально, с интересом на меня смотрит. Я облизываю губы и продолжаю осторожнее:
– Сама наша способность чувствовать была так неподъемна, что мы под ней едва могли устоять, как Атлант под весом мира. – Я вздыхаю, и свежесть воздуха ударяет мне в голову. Интересно, сколько уйдет на то, чтобы снова к ней привыкнуть? В груди у меня болит, возможно, из-за непривычной чистоты воздуха, но, возможно, и нет. – С Шекспиром дело в том, что он настолько красноречив… Он проговаривает невыговариваемое. Превращает и скорбь, и торжество, и упоение, и ярость в слова, во что-то, что мы можем понять. Он дает всем тайнам человеческой природы постижимость. – Я останавливаюсь. Пожимаю плечами. – Все можно оправдать, если сделать это достаточно поэтично.